Он позвонил старому другу. Договорились встретиться у заведующей архивом. Когда Николай Борисович пришел в назначенный час, Михалев уже сидел в сводчатом, похожем на монашескую келью, кабинете, выслушивая жалобы заведующей на тесноту архивных помещений. Николай Борисович тоже послушал. Потом их отвели в хранилище, и они углубились в изучение старых газетных подшивок.
Листая пожелтевшие, спрессованные годами страницы газет, они попытались заглянуть в свое прошлое. Сколько десятилетий прошло с той поры, когда они, начинающие журналисты, выхватывали прямо из машины эти вот самые номера газет, чтобы наспех пробежать их и ринуться дальше, к новым делам!..
Все помыслы их были так заняты будущим, что для настоящего просто не оставалось времени. Николай Борисович удивленно посмотрел на свой раскрытый блокнот, в котором не было еще ни одной записи. Какая непростительная беспечность! Жить в такое время и так пренебрежительно относиться и к нему, и к самим себе. Газетная скороговорка, мелькание дат, фамилий, почти всегда без имен и, конечно, всегда без отчеств. Ни слова о себе, о своих желаниях и волнениях. Если потомки вздумают по газетам составить хоть отдаленное представление о их личной жизни, то ничего из этого не выйдет.
Оказавшись в положении таких потомков, Николай Борисович и Михалев поняли, как они обобрали самих себя. Наследники, надеявшиеся на несметные богатства, обнаружили в сундуках только что-то вроде долговых обязательств.
— Да, — проговорил Николай Борисович, — не густо…
И Михалев сказал:
— Да. — И после недолгого молчания добавил: — Ты же не беллетристику сочинять собираешься.
— Хотел бы, да не дано мне…
— И хорошо, что не дано. Беллетристы! Их и без тебя всегда хватало, а умных журналистов почти что и нет.
— Ну, это уж ты загибаешь! А кто же умный? — насторожился Николай Борисович.
— Откуда я знаю? Есть, наверное. Ты, например.
— Спасибо… — Николай Борисович иронически улыбнулся. — Лестно, конечно. Ты Старый Завод помнишь?
— Я все помню.
— Вот это хорошо. Там старуха одна живет. Когда мы туда писателя возили, тогда она, конечно, молодая баба еще была. Тоже все помнит.
— Он с ней, что?.. — Михалев нахмурился.
— Ничего он с ней. — Николай Борисович поспешил пресечь подозрения Михалева. — Я хочу сказать, что она, несмотря на свои преклонные годы, помнит о нем то, чего мы и не знали никогда.
— Что же она, баба эта преклонная, может помнить? Ты что, видел ее?
— Давно. До войны еще. А недавно ее видел Артем Ширяев. Поклон передавала.
— Опять Ширяев… — Михалев нахмурился. — Вездесущий какой, — пробормотал он, чтобы Николай Борисович не подумал, будто он затаил неприязнь к этому молодому журналисту.
— Настоящий газетчик и должен быть вездесущим, — сказал Николай Борисович. — А, кроме того, Ширяев еще и наблюдательный, и думающий.
— Знаю. Читал. Красиво пишет.
— Он и думает красиво.
— Ну, это уж лишнее. Для стишков разве. А нам сейчас публицистика важнее всего. Боевая, беспощадная…
Публицистика! Николай Борисович отодвинул тяжелые подшивки газет, переплетенные в желтоватый картон. Ничего не хочет видеть и ничему не научился. Живет по законам военного коммунизма и осуждает всех за то, что они идут наравне с веком. Наверное, чувствует себя полпредом своего времени, посланцем в новую эпоху, обычаи которой, хотя и любопытны, но совершенно неприемлемы для него.
— По-моему, прошлое может учить, воспитывать, наконец, советовать. Но навязывать своих решений оно не имеет права, чтобы не оказаться в смешном положении. Да его никто и не послушает, — сказал Николай Борисович.
И в ответ услыхал:
— Заигрывать с тем, что ты считаешь новым, — недостойное занятие.
— Правильно, — согласился Николай Борисович. — Молодые! В конце концов они такие же парни, какими были и мы. Просто мы постарше, а они помладше. Вот и все.
— Мы люди другой эпохи, и с нами никто так не носился. Не заигрывал.
— Заигрывать? Нет. Не то. Нам просто не надо отставать.
— «Задрав штаны, бежать за комсомолом»?
— Ого! — Николай Борисович до того удивился, что не успел обидеться. — Ты читаешь Есенина, оказывается? Не думал.
— Первый раз слышу, что это Есенин, — проворчал Михалев.
Но Николай Борисович подумал: «Хитрит старик, напускает на себя невесть что. А зачем?»
Только под вечер вышли они из архива. Скрипя, захлопнулась тяжелая дверь. Полумрак истории, слегка пахнущий сухой пылью, остался позади. Текущая жизнь, источала бодрые запахи морозного вечера. Под ногами гудела промерзшая земля, и слегка поскрипывал только что упавший снежок. Садилось солнце. Северный закат разметал над крышами все буйные краски, какие только существуют на свете.
— Красиво? — спросил Николай Борисович, и это у него получилось несколько вызывающе.
— Да, наверное. Как и всякое явление природы.
— А мы с женой решили домишко построить на Старом Заводе. Халупу, — продолжал Николай Борисович, хотя ничего еще решено не было. — Будем любоваться явлениями природы, воздухом дышать, по лесу бродить. Так, запросто, без всякой цели. Как говорится, наслаждаться жизнью…
Проговорил он это убежденно и отчасти насмешливо, как завзятый грешник перед занудливым праведником, погрязшим в своих добродетелях. Он приготовился выслушать в ответ что-нибудь насмешливое, снисходительное, вроде: «Ну, валяйте, валяйте…» Но, к его удивлению, Михалев не очень уверенно попросил:
— Слушай. Возьмите меня в пай. Вместе мы это скорей осилим…
7
Это неожиданное предложение Михалева ускорило дело, и, едва дождавшись весны, Николай Борисович поехал в Токаево, чтобы там на месте обо всем сразу уж и договориться.
И вот видит Анфиса: идет к ее дому токаевский мужик, на все руки мастер, Семен Ильич Китаев, а с ним незнакомый человек. Ох, нет! Видела его, знала, знакомый это человек. Высокий, щеки впалые, бородка седоватая, клином. Идет легко и зоркими глазами все кругом оглядывает и головой приветливо покачивает, будто с кем-то здоровается, и улыбка виноватая, словно и хорошо ему и неловко за то, что так долго не бывал в этих местах.
Перед Анфисой остановился, фуражку снял и руку протянул:
— Здравствуйте, Анфиса Васильевна…
И она тут его и признала.
— Здравствуйте, гость нечаянный, Никандров!
— О! Не забыла? — с восхищением воскликнул Николай Борисович.
— Как звать-величать вот уж и не помню.
— Так я в ту пору, когда в деревне вашей бывал, мальчишкой считался. Потом до войны еще был как-то…
— А деревни-то нашей совсем мало осталось. Опустела Палестина наша, — загрустила Анфиса. — Вдвоем мы с Татьяной остались. Ее-то помните ли?
— Все я помню, — с легкой печалью ответил Николай Борисович. — Все и всех.
— Ну, вот как хорошо! Для доброго человека память не тягость.
И вдруг замолчали, глядя на широченную реку, славную Сылву, играющую под солнцем. Задумались. Эту тихую минуту нарушил Китаев, спросил, где топор.
— Да в сенцах. А на что тебе? — спросила Анфиса.
Китаев не ответил. Мастеровые мужики себе на уме: слово сказать — вроде одарить человека, одолжение сделать. Взял топор и ушел на соседнюю усадьбу. А там место голое, дом в войну еще сгорел и только поодаль среди прошлогоднего сухого бурьяна едва возвышалась баня — покосившийся сруб, да кое-где уцелевшие стропила. Крыши и той нет, постарались неизвестные люди, прибрали. Походил Китаев вокруг бани, топориком постучал, потом пришел и сказал Николаю Борисовичу одно только слово:
— Годится.
— Да чего это ты? — всполошилась Анфиса.
— Строиться надумал, — Николай Борисович улыбнулся и помахал рукой.
Анфиса просияла:
— Да господи! Да милый ты человек! Да я же из всех сил помогу…
— Какая от тебя может ожидаться помощь, — впервые усмехнулся Китаев. — Топор, гляди-ко, щербатый, как рашпиль. Небось без тебя обойдемся.
— Ты-то обойдешься, да мне-то как? Я-то без хорошего дела не проживу. Что по моим силам. А ты от меня не отмахивайся. Я тут — хозяйка: вот уйду сейчас на тот берег — и деревне конец, и тебе тут нечего делать.