— О, командор! А мы тут калякаем мало-мало, по-стариковски… А вы нас не слушайте. Мало ли мы чего вывернем.
— Можно подумать, будто вы пострадали от землетрясения. Или от потопа спаслись.
— Уесть хотите? — Зиновий Кириллович легонько постучал кончиками пальцев по своему великолепному широкому лбу. — О-хо-хо… К ископаемым нас причисляете?
— Ну что вы! Как вы могли подумать? Просто вы с такой дикой злобой говорили о неразумной природе…
Артем грыз соломинку и старался сдержать поднимающуюся в нем ненависть. К чему? Да прежде всего к себе самому, к своей ложной стеснительности, к стремлению быть таким, как все. И чтобы даже думать, как думают такие, как Семен, как этот инженер. А главное, стараться подделываться под них, словно они — законодатели какой-то моды. Ему очень хотелось сказать этому человеку что-нибудь такое, очень резкое и вместе с тем справедливое. Он совсем забыл, что наспех сказанная резкость почти никогда не бывает справедливой. Наспех сказанная — в этом все и дело. То, что наговорил тут Зиновий Кириллович, несомненно, продумано им и такими, как он, делягами, измеряющими природу на кубометры. Они знают, чего хотят, и могут обосновать свои планы перед любой аудиторией. А что может Артем, если он даже не знает причины внезапной своей ненависти? Ведь не сейчас же она возникла? И не от того, что он сейчас услыхал. Тогда что же это?
Понять все это неожиданно помог сам же Зиновий Кириллович, и одним только словом. Он сказал:
— Да вы, оказывается, идеалист…
Он сказал это с таким ласковым сожалением, как если бы сказал «Эх ты, дурачок», да еще потрепал бы при этом по плечу.
Артем отбросил соломинку, за которую он ухватился.
— Да, — торжественно подтвердил он, — я идеалист. — Он больше не мог отмалчиваться, боясь показаться несовременным. Хватит. Надо начистоту выкладывать все, бороться за свое отношение к жизни, к искусству, к поступкам, за все свое, что накопилось на сердце. — Идеалист, — повторил он, — а как же еще? И ничего в этом нет…
— Прошу прощения. Я не хотел сказать ничего обидного.
— А как тогда назвать вас, если вам не дорога русская природа? И, значит, ничего не дорого? Кто вы?
— Ну, это, кажется, уже запрещенный удар.
— Вполне законный удар! А вы думаете, что так вам все и пройдет? — Артем хотел сказать, что здесь у них не борьба, а война и, значит, нечего тут разбирать удары, какой честный, а какой запрещенный, но он постеснялся: очень уж громкие слова. — Я нечаянно подслушал то, что вы тут говорили, и теперь я должен заметить: слушать вас было противно.
— Ну, ну. — Зиновий Кириллович покачал головой. — Это ведь не сегодня будет…
— Этого никогда не будет, — сказал Артем до того учтиво, что даже сам удивился, как это он так сумел. Удивился и подумал: «У меня есть враг».
Такая мысль невольно внушает уважение к самому себе. Особенно, если она возникнет у человека очень молодого, под просторным синим небом, под звездами, и если при этом шумят столетние сосны за околицей. И, как бы из почтения к этой мысли, наступило недолгое молчание.
А потом Анфиса сказала:
— А в те годы, когда комаров нет, никакая у нас птица не гнездится…
— Птицы. — Зиновий Кириллович отчужденно зевнул. — Соловьи. Вам-то они зачем?
— Червя они уничтожают, — объяснила Анфиса, — и комарами питаются.
— Червя? А его химией…
— Химия ума требует, — проговорила Анфиса так поучительно, что Зиновий Кириллович принял это как намек, но отвечать не стал, а только развел руками: «Докатились, мол, дальше некуда».
Но Анфиса продолжала:
— А червяк-то, поди, тоже думает: «Врут, будто у человека есть глаза. На что они? Лишняя помеха». Так и душа. У кого ее нет, тоже думают и рассуждают: «А никакой души вовсе и нет, и совсем этого нам не надо, и никто ее не видел, все врут».
— Прелестно… — Зиновий Кириллович зевнул и, потягиваясь, пробормотал: — А что-то в этом есть, зерно какое-то. Как вы думаете, командор?
Артему не хотелось ни соглашаться, ни спорить с человеком, которого посчитал своим врагом. Такое безразличие испугало его, и он сказал с неожиданной запальчивостью:
— Душа? Да! Это все, что помогает человеку жить и бороться, словом, быть человеком. И еще есть враг, который сидит в каждом и в какой-то мере не дает человеку развернуться вовсю… Вот как я думаю.
Снова наступило молчание. Стало холодновато. В овраге над ручьем расстилалось легкое облачко тумана. Издалека послышались голоса.
— Вот, кажется, они?.. — насторожился Зиновий Кириллович. И, так как на этот раз никто ему не ответил, он поднялся. — Пойду встречу.
Ушел.
3
— Пошел, — проговорила Анфиса. — Учуял кот поживу.
— Какую поживу?
— Водку они привезли. Зачем и гоняли.
— А я понял так, что они милиционера переправлять поехали.
— Это у них одно к одному. — Анфиса повернула голову, чтобы лучше рассмотреть Артема. — А я уж подумала было, что вы с этим говоруном в одном деле работаете.
— Нет. Я только вчера его узнал. — Он спустился с крыльца и подошел к завалинке, где сидела Анфиса. — Я в газете работаю. Пишу.
Это сообщение очень заинтересовало Анфису.
— Так я вот и вижу, милый человек, по всему, и по разговору вижу, что вы не из тех. А вы, значит, писатель? Давно, до войны еще, бывали тут у нас писатели. Один-то вот, хорошо помню, он и после войны приезжал. Никандров его фамилия, а звать Николай Борисович.
— Начальник мой.
— Ну вот как ладно-то! — обрадовалась Анфиса, как будто под началом у хорошего человека могут состоять только хорошие работники. И вдруг она назвала имя того самого легендарного писателя, которому Артем пытался робко подражать.
— Вы его знали? — спросил он. — Мастер был.
С того памятного дня, с какого началась его карьера, Артем привык называть Мастером славного писателя. Называл про себя, да теперь вдруг и проговорился.
И Анфиса подхватила это новое имя.
— Да как же такого-то человека не знать! Вот уж воистину во всем мастер. А привезли его к нам в деревню совсем плохого. В чем душа зимует. Можно сказать, на носилках принесли.
— А кто принес, не помните? — спросил Артем, остро завидуя тем счастливцам, которые, как с поля боя, вынесли любимого товарища, спасли от гибели.
— Как не помнить? Помню. Постой-ка. Вот они у меня тут… друзья-спасители, — и начала загибать пальцы, перечисляя: — Вот так: это будет Никандров, значит. Это — Степа, никак больше его не звали, а я так и запомнила. Потом Иван Петрович…
Перечислив всех, она продолжила свой рассказ.
* * *
Каждое утро больного писателя выносили в сосновый бор, который тогда начинался тут же, за околицей. Он лежал на носилках, вдыхая ни с чем не сравнимый воздух южного берега горной таежной реки Сылвы. Слушая рассказ Анфисы, Артем во всем ей верил, тогда еще не зная как следует, что значит для человека даже простая прогулка по сосновому бору. И только много лет спустя, когда самого сбило с ног и когда ему пришлось очень плохо, он в полной мере понял и прочувствовал это. Понял и сам рассказывал об этом, не отделяя свои ощущения от того, что думал и чувствовал писатель, и путая вымысел с действительностью.
Мастер или это он, Артем, лежал под теми вон соснами? Только тогда они стояли на самой опушке бора, а не как сейчас, среди холмов, поросших мохнатым молодняком. Мастер лежал на спине и сквозь причудливо изогнутые сосновые ветви видел небо. Ветви словно отлиты из темного, тяжелого золота, и небо над ними казалось необыкновенно синим и глубоким.
Воздух его одурманил. Его сразу начинало клонить в сон. Только спустя несколько дней он, как искусный дегустатор, начал вникать во вкус этого первозданного воздуха, отделяя один запах от другого. Он улыбался при этом, как будто в его воле было создать воздух так, как ему хотелось. От стволов он брал бальзамический запах смолы и смешивал его с запахом хвои и все это разогревал в солнечном, полуденном жаре. Такую смесь можно получить только от сосны, выросшей на легкой песчаной почве, и под ветром, идущим с далеких гор, и от реки с чистой, прозрачной водой. Полученную смесь он разбавлял сложнейшим по составу воздухом клеверных полей, пойменных разнотравных лугов и колосящейся ржи. Теперь осталось только добавить немного могущественного запаха земли, идущего из зарослей папоротника в самых глубинах бора.