Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да, мы проглядели оттого, что пригляделись, — уточнил Михалев. — Вам не надо было печатать эту заметку.

— Уже напечатали. Когда у вас партком?

— Через неделю, в пятницу. О газете, будь спокоен, тоже отметим в решении.

— Я не о том беспокоюсь, как ты, наверное, догадываешься.

Михалев догадался:

— Конечно, такое выступление не украшает газету. И заголовок: «Кто следующий?» Наверняка будут отклики: «В ответ на почин строителей…» Хм, почин! Сели вы в лужу.

Ни сочувствия, ни одобрения. В небольших светлых, как жидкий чай, глазах только безмятежное спокойствие. Взгляд ребенка или мудреца. Он и походил на восточного мудреца, высохшего, опаленного солнцем, презирающего жизненные неурядицы и живучего, как ящерица. Насколько Николай Борисович помнит, он всегда таким и был. Даже одежда почти не изменилась: серый хлопчатобумажный костюмчик, очень помятый, старые сапоги и голубовато-серая бархатная тюбетейка. Раньше он носил волосатую кепку; заломленная назад, она закрывала не только затылок, но и часть шеи. Да, только кепку и сменил, а больше ничего.

Наверное, Михалев думал о своем старинном друге то же самое: «Такой же гвоздь, только что бороду отрастил зачем-то».

— Теперь, когда ты знаешь, что я об этом думаю и что собираюсь делать, хотелось бы узнать, как ты намерен поступить? — спросил он.

— Напечатаем ваше решение.

— И, думаешь, на этом все кончится?

— Нет, не думаю, — жизнерадостно ответил Николай Борисович. Он и в самом деле нисколько не сомневался в том, что трестовское начальство не проглотит безропотно горькую пилюлю. В том, что она будет горькой, можно не сомневаться. Михалев полумер не признает.

Оба помолчали, обдумывая только что сказанное. Потом Михалев спросил:

— Откуда он взялся, этот молодой человек?

— Ширяев?

— Да. Толковый парень.

— Его отец — профессор Ширяев. Хороший литературовед, знающий. Да ты должен помнить его по двадцатым годам. Ходил в литкружок при библиотеке, такой восторженный рабочий парнишка. А сейчас — профессор. Борется за идеальный русский язык. Идеальный! Я думаю, что только излишняя эмоциональность помешала ему стать настоящим ученым, — проговорил Николай Борисович и запнулся, вспомнив, что его самого часто обвиняли в том же грехе. Михалев же и обвинял.

Он поспешил внести поправку.

— И даже не сами эмоции, которые вообще-то не мешают человеку, а неумение управлять ими или даже подавлять. Студенты его любят, особенно студентки, — закончил он и безнадежно махнул рукой, с видом человека, который, обвиняя другого, неожиданно и сам признался во всех своих грехах и теперь ему все равно.

Михалев так его и понял, но в отличие от Николая Борисовича он был избавлен от всякой излишней чувствительности и по своей природе, и долгим пребыванием на севере. Единственное чувство, которое он в себе не подавлял, было чувство долга, что, по его мнению, исключало всякую эмоциональность. Чувство долга — это единственное, в чем никогда не приходится раскаиваться.

— Да, эмоции… — осуждающе протянул он и неожиданно добавил: — Семь пятниц на неделе.

Николай Борисович насторожился: это было что-то новое. Не совсем, верно, новое. Когда-то, очень давно, тот же Михалев обвинял своего приятеля в непоследовательности и даже заставлял признаваться в этом. «Отмежевываться», как тогда говорили. И Николай Борисович «отмежевывался» до тех пор, пока не понял, что время идет, условия изменяются, а Михалев этого не замечает. Не хочет замечать. Он и сейчас еще живет во времени военного коммунизма и даже действовать пытается по его законам. Только ничего хорошего из этого не получается: каждая эпоха требует новых законов. Мы их утверждаем, мы и подчиняемся им. Николай Борисович помахал рукой и усмехнулся. «Семь пятниц…» Это уж он перехватил. А старик хороший, настоящий старик.

Стараясь не выдавать чувства собственного превосходства, Николай Борисович заговорил:

— Каждая ушедшая эпоха в числе разных ценностей оставляет своих стариков как напоминание о прошлом, пример настоящему и урок на будущее. Кто этого не понимает, тот, по-моему, никогда ничего так и не поймет. Старики приходят со всеми страстями и желаниями прошлой жизни. С желаниями, как всегда, неутоленными, и оттого с бунтующей страстью. Но это уже никого не пугает, а, пожалуй, вызывает улыбку. И не всегда почтительную.

Эта фраза не вызвала у Михалева никакой, даже непочтительной улыбки. Он сказал:

— Моя эпоха — революция. Всегда и во всем. В частности, в газетах, которые мы тогда создавали и через которые утверждали новый мир, боролись за него, в этих газетах мы все называли своими именами. Условностей не признавали. Осторожность считали чуть ли не предательством. Насчет «бунтующей страсти» — это ты врешь. Страсть я признаю только одну — революционную. А это, сам понимаешь, не вызывает улыбок. И непочтительных — тем более… Так ты считаешь, выговор обеспечен?

— Предупреждения уже были.

— Много?

— Какое это имеет значение!..

— А за что?

На этот вопрос Николай Борисович не стал отвечать. И правильно сделал, потому что Михалев обязательно бы стал допытываться: а почему не возражал, не добивался своего, если убежден в своей правоте. Истолковав молчание по-своему, Михалев сказал:

— Не протестовал, значит, за дело.

Он во все вносил ясность, не всегда считаясь с фактами и не желая с ними считаться. И еще он добавил:

— Эмоции…

И тут он был прав, именно излишняя эмоциональность, которую он так осуждал, всегда и подводила Николая Борисовича. Но с фактами-то он всегда считался, хотя не меньше Михалева любил ясность и точность во всем, что он делал, что говорил и писал. Тут было все ясно, хотя и не лишено эмоциональности.

Михалев встал.

— Как жена? — спросил он, протягивая маленькую сухую руку. Пожимая ее, Николай Борисович неуверенно ответил:

— Ничего, спасибо.

— Передай ей привет.

На этом был закончен разговор, который мог бы и не начинаться.

5

Был тихий предвечерний час, когда Михалев вышел из редакторского кабинета. Он прошел по опустевшему коридору, на ходу поздоровался с какой-то толстенькой девушкой, только потому, что она первая с ним поздоровалась.

Веселая толстушка неизвестно из какого отдела отлично знала Михалева и, увидев его, выходящего от Никандры, сразу сообразила то, до чего редакционные политиканы так и не смогли докопаться: почему именно Артему поручен ответственный и завидный репортаж. Это была гениальная догадка. Новость распирала ее и требовала немедленного выхода. Она не доживет до утра, если сейчас же не поделится своим открытием.

Влетев в первый пустой кабинет, она даже как следует не захлопнула дверь и стремительно кинулась к телефону. Четвертая полоса должен быть дома. Но трубку взяла жена и очень обрадовалась, услыхав голос своей приятельницы, ее взволнованное дыхание и ее требовательный, нетерпеливый голос:

— Слушай, мне его надо!..

— Да что случилось-то? — допытывалась жена.

— Нельзя по телефону.

— Так его нету. Ты приезжай.

— Ой, да время не терпит. Где он?

— Разве я знаю? — И она переключилась на другую, очень острую тему.

— Ты, конечно, слышала? Насчет протезов. Говорят, что уже нигде не носят, что сейчас в моде покатые плечи. Вот ужас-то! Ни за что не надену…

Очень острая и интересная тема, но толстушке сейчас не до того. И никого из верных людей, с кем бы она могла отвести душу, поблизости не было. Положив трубку, торжествующе сказала:

— Все ясно: Никандра просто отослал этого мальчишку, этого Ширяева, чтобы он не путался под ногами. Вот что!..

Очень довольная собой, она засмеялась, и ей стало легче. Все-таки она первая сказала…

Сказала и замерла: на пороге стоял Николай Борисович.

— А, это вы, — проговорил он. — С кем вы тут?

— Вот, — ответила толстушка, указывая на телефон и смущенно улыбаясь на тот случай, если он подслушал, и стараясь угадать: подслушал или нет?

23
{"b":"241940","o":1}