Нова Гута — часть Кракова, причислена к нему административно. Но это самый настоящий социалистический город, кажется, единственный в Польше без костела, со своим центром, своими светлыми микрорайонами, стадионом, ресторанами, кафе. Мне он очень напомнил шестой поселок, новый жилой массив Запорожья.
Мы оставили «Волгу» на деревенской площади, завернули направо. Этой дорогой я шел к Малику четверть века тому. Много воды утекло с тех пор. Многое изменилось и в Рыбне. Все же я решил никого не расспрашивать и радовался, как старым знакомым, приметам прошлого: дряхлой часовенке, дубу-великану, все так же спокойно и величаво млеющему на солнце.
Еще издалека узнал я подворье Малика, хоть от старого дома осталась только часть. Узнал и хозяина дома. Станислав Малик сосредоточенно и с явным удовольствием тесал какое-то бревно. Лицо его почти не изменилось. Такое же худощавое, энергичное, живое. Глаза спокойные, выжидающие. Только седины в волосах прибавилось. Мы вошли во двор, почему-то по-праздничному украшенный разноцветными флажками.
Малик шагнул нам навстречу, приветливо, хоть и не без недоумения, рассматривая неожиданных гостей.
Узнает — не узнает?
Нет, не узнал.
— День добрый, пан…
— День добрый, — с достоинством ответил Малик.
Хотел броситься к старику, обнять, но…
— Чи ма, пан, для спшедання сливки?
Станислав в ответ только покачал головой: дескать, приезжий пан шутит, какие могут быть сливы в июле? Но, видно, все вспомнил: сентябрьское утро сорок четвертого года, наш пароль. И ответил, как отвечал тогда мне, Груше, Грозе:
— Я сливок не мам, ма ябки.
Мы трижды по-солдатски расцеловались. На наши голоса из дому выбежал сын Малика — Генрих. Почти мой ровесник. В годы войны правая рука отца. Это Генрих после нашего провала в Санках принес мне в лес Скомских одежду, продукты, курево.
— Что же вы нас не предупредили? Знай, что приедет капитан Михайлов да еще с семьей, мы бы и свадьбу перенесли.
Так вот почему праздничные флажки, длинные столы под столетним орехом. Накануне здесь три дня подряд кипело веселье: Генрих выдавал замуж свою дочь. Наше невольное опоздание, впрочем, ничуть не помешало повторению пройденного.
За столом хозяин явочной квартиры группы «Голос» вспомнил такие детали нашей встречи, которые в моей памяти как-то стерлись.
— Пришла соседка, говорит: «Тебя, Станислав, спрашивает человек». Я, только увидел вас, сразу догадался, что к чему: мы с Ольгой Совецкой больше недели ждали капитана Михайлова. Но вида не подаю. Пригласил в хату. Там и обменялись паролями.
…Малик — старый коммунист, антифашист. Он так и говорит: вступил в партию, когда Гитлер пришел к власти. Нашему другу уже семьдесят два года, он пенсионер. Старый коммунист и на пенсии не сидит сложа руки. К его советам охотно прислушиваются земляки.
Мы тепло попрощались с Маликами, пожелали молодым счастливого семейного плавания, спели «Сто лят» и «чтоб в год по ребенку прибавлялось».
В тот же день у нас была еще одна, пожалуй, самая волнующая за всю поездку, встреча.
Мы не смогли подъехать к домику на опушке леса в двух километрах от села Санка. По-прежнему туда нет дороги. И немцы в тот злополучный день 16 сентября 1944 года не могли подъехать машиной к Врублям. Они подошли с трех сторон: Санки, Рыбне, Морги.
Стефу и Рузю мы не застали дома. Они были в поле. Младшая дочь Рузи помчалась за мамой и теткой, и те, запыхавшись, смеясь и плача, прибежали домой. И снова объятия, поцелуи. Сестры предложили отметить встречу в лесу. На знакомой поляне, где меня поджидал Юзеф Скомский, мы разожгли костер. Земняки, испеченные в золе, получились на славу — хрустящие, с золотистой корочкой, точь-в-точь как это делал наш татусь — Михал Врубль.
Живут сейчас дочки Врубля неплохо. Польское правительство наградило Стефу и Рузю за помощь советским разведчикам Золотыми крестами партизанской славы, назначило сестрам персональную пенсию. Местные власти помогли Врублям провести свет к домику, радио. Внешне дом, приютивший Ольгу с ее рацией, а затем и группу «Голос», почти не изменился. Вот только несколько потемнели бревенчатые стены, срубленные руками татуся.
У Рузи большая семья, четверо детей. Стефа после войны долго и мучительно болела.
С глубоким волнением обошел я после трапезы в лесу комнаты, где мы, бывало, засиживались допоздна с хозяином дома.
Заглянул в амбар — тогда он был под общей крышей с домом, а сейчас передвинут к лесу. В этом амбаре Михал за несколько дней до моего прихода устроил схрон для капитана Михайлова. Амбар и теперь доверху завален сеном.
— Я была во дворе, когда немцы выскочили из лесу. Вижу — к нам. Хотела крикнуть, предупредить, да не успела. На меня накинулись. Схватили. Офицер заставил идти вперед. Сам, пригнувшись, с автоматом шел за моей спиной. Видно, боялся: вдруг в доме партизаны.
Рузю с утра погнали на окопы. Швабы многих тогда гнали на окопы. Меня, Ольгу Совецку, татуся допрашивали во дворе. С Рузей я встретилась в Монтелюпихе. Рузю потом уже взяли, но и она сказала, что ничего не ведает, не знает. Мы с ней сидели в одной камере. Двенадцать дней. Отца увидела в коридоре на третий день и сначала не узнала: так его сильно били. На руках, на спине рваные раны. Он шагнул ко мне: «Две ночи сижу, дзецко, в камере с псами».
…Была такая камера в Монтелюпихе. Чуть сдвинешься с места, руку поднимешь — и натренированные псы бросаются на тебя, терзают твое тело. И еще он крикнул: «Держись, дзецко. Держись!»
Нас каждый день допрашивали: с кем была Ольга Совецка? Кто еще приходил? Где главный командир? Меня ставили лицом к стене. Стреляли. Пули летели над головой. И снова — допросы, допросы, допросы. Потом все прекратилось. Татуся, как мы узнали, вывезли в Освенцим. Его видели там наши знакомые. Погиб наш татусь за день до освобождения Кракова. А нас — в Равенсбрук — женский лагерь смерти.
Две недели нам не давали никакой пищи. И мы бы умерли наверняка, да выручили русские, француженки. Рузя заболела сыпным тифом. Сует мне кусочек сахара: «Возьми, Стефа, мне уже ничего не нужно». В бараке узнали, что в лагерь нас отправили за помощь Советам. И помогали нам многие: кто пайком, кто лекарствами. Где и как их доставали в том аду? То ведают пан бог и его единственный наияснейший сын Иисус. Рузю прятали от разных комиссий, проверок, а то бы ее больную — сразу в печь. Оправилась. Потом, уже после освобождения лагеря американцами, Красный Крест вывез нас в Швецию. Весила я сорок шесть килограммов, Рузя — сорок четыре. Когда меня раздели, врачи удивились, как я еще живу. Потом мы недели две с Рузей учились ходить. Стали проситься домой. Надеялись: жив татусь. Но застали мы осенью сорок пятого года пустой, осиротевший дом. Да что наш дом — вся Польша воскресла «с попелу».
Пока Стефа рассказывает, Рузя хлопочет за столом. Вспомнили старого Скомского. Большой двухэтажный дом. Я поинтересовался, кто теперь живет в бывшей усадьбе Скомского. Рузя улыбнулась:
— Наши дети. Помните каштановую аллею, старый парк? Теперь там новая школа.
— А как молодой Скомский? — поинтересовался я. — Бывает ли в этих местах?
— А как же! Каждое лето. И всегда заезжает к нам. Сказывают, большим профессором стал молодой Скомский. Татусь в него верил, недаром говаривал: «Хоть из панского семени, а чло́век». Будете в Кракове — передайте молодому Скомскому: доброе дело не забывается.
Протяжный, мелодичный «Хейнал» — древний сигнал Мариацкого костела, — плывет над улицами, садами Кракова, над его башнями, шпилями, островерхими крышами, над великолепной готикой его костелов и торговых рядов.
Идем вдоль аллей Плянтов — огромного зеленого кольца, окружающего центр старого Кракова. Бохенек, как и все краковяне, влюблен в свой город. Из рассказа Владислава вставало перед нами далекое прошлое, сегодня и завтра мяста Кракова.
Одним из крупнейших торговых центров Европы увидал Краков, «Кароко», арабский путешественник купец Ибрагим ибн Якуб во второй половине X века.