По какой- то неожиданной ассоциации мичману пришел на память Бирилев, который не любил его слушать и бесцеремонно обрывал на полуслове.
- Вот ведь, - сказал он с грустью, - и чего трусость с человеком делает? Сколько мук и страданий принимает, до измены доходит…
Снова кончилось затишье, на этот раз возгласом сигнальщика «воздух».
Один за другим заходили самолеты.
Прислонясь спиной к срезу котлована, закрыв глаза, старый Терентий прерывисто дышал. Усов лег ничком. Лишь мичман Ганичев замер у орудия в ожидании команды: «По стервятникам - огонь!» Но такой команды не последовало, надо было беречь каждый снаряд.
Осколком ранило Усова в голову. Видимо, осколок был на излете и рассек ему кожу на лбу. Но кровь мигом залила Усову глаза и ослепила его. Он перевязал рану, но кровь просочилась и сквозь бинт.
- Дойдешь до КП? - спросил его мичман заботливо. - А то старик проводит.
- А как вы один останетесь? - сказал Усов, вытирая рукавом кровь с лица. - Нет уж, мы вас не оставим, Тимофей Яковлевич! И куда я пойду? Идти мне некуда. Пока живой - воюй!
- Это верно. Идти некуда. На вот, возьми! - и мичман протянул ему свой бинт.
В это время в дыму и пыли, еще не улегшейся после взрывов земли, появился Озарнин с приказом командира.
Мичман до того был сбит с толку странным приказом Воротаева, что в ущерб своему авторитету переспросил батальонного комиссара, этого штатского человека, хотя и облаченного в военную форму.
- Что-то в толк не возьму. Затмение нашло. Последними снарядами да по пустому месту… Как можно? Ведь снаряды не горох… - По его здравому разумению, следовало хоть врукопашную, а отбить врага.
Но Озарнин с предельной ясностью объяснил ему сущность приказа. Это все же не поколебало сомнений мичмана, привыкшего к точности математического расчета, а не к каким-то психологическим тонкостям. Однако возражать он не стал.
«С командирского мостика виднее», - рассудил он про себя и с тяжелым сердцем приступил к делу.
20. Пушки умирают, как люди
Замысел Воротаева удался: немцы действительно пошли напролом, но, выйдя за пределы узкого ущелья, недосягаемого для снарядов, попали, по верному расчету Воротаева, под кинжальный огонь автоматчиков, заметались и были накрыты снарядами.
Чтобы спасти остатки своих рот от полного истребления, противник возобновил артиллерийский и минометный обстрел батареи.
Крупным осколком рассекло в одном месте ствол пушки Ганичева, при этом сам мичман был ранен в щеку.
Стрелять из такой пушки было небезопасно, ствол могло разорвать от первого же выстрела. Но стрелять было необходимо. Не обращая внимания на рану, заливавшую ему лицо кровью, Тимофей Яковлевич решил «спробовать», предварительно загнав всех в укрытие. К счастью, пушка работала нормально, выпуская снаряд за снарядом. Для последнего снаряда мичман подождал достойной цели. Но волнение помешало ему, и он промахнулся.
Вражеская атака захлебнулась, но обошлась она батарее непоправимо дорого: кончились снаряды.
И такая водворилась внезапная тишина, что люди потерялись, продолжая действовать механически и, по обыкновению артиллеристов, говорить чересчур громкими голосами. Как-то резко, визгливо прозвучал голос мичмана:
- Вот мы и пехота, папаша!
- Не уважаешь? - спросил старый Терентий с нарочитой и безнадежной усмешкой.
- Почему? Уважаю. Непривычно только.
- Все люди, сказано, происходят от Адама, а военные все - от пехоты, - сказал шутливо Усов в ярких от крови бинтах.
- Окромя моряков, - серьезно ответил Ганичев, снимая замок с раскалившегося, пышущего удушливым зноем орудия, на котором совершенно сгорела краска.
Мичман достал из кармана новенький носовой платок, новогодний подарок неизвестной девочки по имени Варюша, отца которой убили немцы, бережно расправил и приложил к ране на щеке. С нежностью и сожалением подумал он о бедном, осиротевшем ребенке, просившем в письме «поскорей кончить фашиста, чтобы было поменьше сироток», и еще подумал о том, что у него, Ганичева, нет семьи и это печальное обстоятельство отрадно по настоящему времени; он закалился в одиночестве.
В этот момент пуля сразила сухопутного бойца Усова наповал. Он едва ли даже успел что-либо сообразить и понять. Удивительное и жуткое сияние мгновенно накатилось на лицо его откуда-то снизу, и засохшие пятна крови сразу почернели.
Косые лучи солнца, прорвавшись из-за тучи, осветили это лицо вечерним, сумеречным, точно отраженным, светом, придав ему выражение покоя и скорби. Старик Терентий всхлипнул. Мичман снял шапку застывшей рукой. Потом они молча, не проронив ни слова, приготовили могилу и похоронили Григория Усова. А уходя, Ганичев подобрал книгу, которую не успел дочитать Усов, и спрятал ее за пазуху.
Они покинули артиллерийский дворик. Ганичев часто оглядывался. Он видел, как немцы в упор расстреливали мертвую пушку, как она в последний раз грозно вскинула жерло, как бы пытаясь отразить нападение, потом со скрежетом и лязгом повалилась набок.
- Пушки, отец, умирают, как люди! - сказал Тимофей Яковлевич и прослезился. Устыдясь своих слез, добавил сердито: - Слезы - дело бабье, глупость одна.
- Не говори, Тимофей Яковлевич! Слеза - она душу мягчит, - ответил старый Терентий с теплом и участием в голосе.
21. Они стояли насмерть
Близился вечер, когда батарейцы отступили и заняли новую круговую оборону на вершине горы. Отсюда отчетливо виден был Севастополь, весь в дыму, из которого нет-нет, да взрывались широкие полосы огня.
Заметно похолодало, кружились снежинки, толпясь и убегая от места разрывов. Не слышно было громкого голоса, не видно было улыбки, люди держались из последних сил.
И странно было, что маленький Воротаев, в котором едва теплилась жизнь и, казалось, просвечивала от потери крови, переходил от одной группы к другой, подбадривая бойцов добрым словом, шуткой.
Он жестоко страдал от ран и, может быть, никогда еще так не жаждал жизни, как в эти минуты. Он чувствовал, что умирает, что жизнь уходит вместе с теплом и кровью из его жил.
Когда началось это умирание? То ли сегодня днем, когда Воротаева впервые ранило, то ли попозже, когда осколок вонзился ему в бок и Воротаев заткнул рану серой ватой, выщипанной из-под подкладки матросского бушлата? Может быть, это умирание началось еще вчера, когда он узнал, что снаряды на исходе, или много раньше, когда батарея была окружена…
Нет, подумал Воротаев, то было не умирание, а жизнь, настоящая жизнь. Разве он жил когда-либо такой глубокой, полной жизнью, как в этот короткий отрезок времени? Никогда. Ведь он испытал все чувства, доступные человеческому сердцу: он любил, надеялся, страдал и ненавидел, и мысль его достигла той вершины, с которой виден весь мир и будущее его. Всю свою жизнь Воротаев любил людей, воевал ради людей, боролся ради их будущего, верил в них и теперь, умирая, был полон забот и дум о них.
И все же он умирал с печальным сознанием, что из всего того большого, что хотел и мечтал сделать, он сделал очень мало. Он отвоевал у врага какое-то время, вот и все. А он всю жизнь мечтал о подвиге. Поистине, скромность его была безгранична. Как легендарный рыцарь, который пошел искать по свету свою судьбу и прошел мимо нее, не узнав ее в образе нищего, стоявшего у ворот его замка, так и Воротаев, встретясь лицом к лицу, не узнал своего великого подвига.
Он всячески противился смерти, держась на ногах и подбадривая себя: «Я - как старый слон, лягу - не встану».
Люди, окружавшие его, видели, что он умирает. В их отношении к нему появилось что-то бережное. Они старались держаться к нему поближе, чтобы слышать его тихий голос, чтобы ему не нужно было повторять команды. Они предупреждали малейшее его намерение и желание. А Федя, увидев, как Воротаев глотает снег, чтобы погасить сухой жар в глотке, принес ему полную бескозырку чистого снега, набранного в лощине, где незримо роились пули, обдавая лицо ветерком.