«Он за мной охотится», - сказал себе Озарнин, с необычайной отчетливостью вспомнив вдруг раннее утро на аэродроме в ожидании запаздывающих бомбардировщиков и черного коршуна, охотившегося за землеройкой… И таким чудовищным показалось Озарнину то, что делается, наполнив все существо его отвращением и злобой.
- Нет, я тебе не землеройка! - прошептал он в том состоянии возбуждения и неистовства, когда человек уже не чувствует никаких преград, и ему ничего не страшно, и он силен могучей силой.
Он сел и начал из автомата обстреливать хищника, низко кружившего над ним. Автомат стал как бы продолжением его руки, которой он хотел достать, схватить и стянуть на землю эту дьявольскую птицу, чтобы раз и навсегда уничтожить ее.
Впереди, совсем неподалеку, вырос неожиданно моряк в бушлате. Он шел и падал, вставал и снова шел. Озарнин по близорукости не узнал Митю Мельникова.
В беспамятстве Митя выбрался из кубрика, чтобы умереть на людях. Он совсем ослаб от потери крови и полз с нечеловеческими усилиями, цепляясь за каждый кустик, выступ, камень.
А мины падали, вздымая черные валы, точь-в-точь как на море в шторм. И солнце стояло в дыму совсем синее. Тогда Митя из последних сил поднялся на ноги и пошел, шатаясь, к морю, мерещившемуся его угасающему сознанию.
Что- то крича, задыхаясь и плача, Озарнин вскочил и кинулся к этому чудесному матросу, ставшему для него самым дорогим человеком. Но между ними взметнулся косматый столб земли, а когда рассыпался в прах, матроса уже не было.
Озарнин постоял, не совсем уверенный в том, что матрос ему не померещился. Как слепой, который был некогда зрячим, хранит в памяти смутные очертания полузабытых предметов, так Озарнин смутно помнил, куда и зачем он направлялся. Наконец вспомнил, встряхнулся и быстро пополз дальше.
19. Мичман Ганичев и другие
- Последние резервы в бой вводим, папаша! - сказал мичман Ганичев, завидев старика Терентия, который явился заменить подносчика снарядов Панюшкина.
- Похоже, Тимофей Яковлевич! - отвечал старик. Опасаясь всем известной требовательности мичмана, он счел нужным предупредить его: - Так что в антиллеристах не служил. Весь век в пехоте. Уж не взыщи!
- Зачем же? Взыскивать не буду, папаша! - И покровительственно объяснил чудаковатому и достойному старику, добровольно оставшемуся в «таком гиблом месте», его обязанности: - Немец нынче шабашит. Супротив вчерашнего и не сравнять. Прямо воевать обленился.
Старик Терентий пересчитал ящики со снарядами и вздохнул.
- Чего, отец, приуныл? - спросил заряжающий Усов, у которого из кармана бушлата торчала недочитанная книга.
- Да вот маловато…
- Чего? Снарядов? Да уж сколько есть, папаша! - сказал мичман Ганичев и помрачнел.
На пустынной равнине со стороны Мекензиевых гор показались два немецких танка. Они шли, прикрывая, как всегда, пехоту и выбрасывая из длинных хоботов орудий серые клубки дыма.
Мичман подал команду «приготовиться», произвел нужный расчет, быстро определил дистанцию и крикнул:
- Огонь!
От выстрела по непривычной цели, находившейся ниже линии горизонта, зенитное орудие сотрясалось всем корпусом и даже как бы пыталось отпрянуть. Два снаряда совсем не попали, третий разорвался под башней танка, нисколько не повредив ей.
Танк продолжал стрелять по орудийному расчету Ганичева, снаряды оглушительно рвались поблизости, забрасывая орудийный дворик осколками.
Старик Терентий встревожился.
- Броня у него, Тимофей Яковлевич! Его небронебойным не возьмешь.
- Да уж какой есть, папаша! - недовольно сказал мичман. - Бронебойный, небронебойный, а взять его необходимо нужно.
Танк приближался, и снаряды его ложились с угрожающей точностью. Люди замерли в укрытиях, понимая, что если танк не остановят, то кому-то придется пойти против него со связкой гранат или с бутылкой горючей смеси.
Вся надежда была на Ганичева, потому что на этом склоне горы хозяйничало его орудие.
Мичман внимательно, с невыносимой медлительностью примерился и, нащупав тот пояс, где башня танка прикреплена к его нижней части, пятым снарядом наконец свернул башню набок. Танк вздыбился и остановился, напоминая черепаху с высунутой из-под панциря головой.
Другой танк, шедший левее, тотчас повернул назад и скрылся за пригорком.
Заряжающий Усов даже крякнул от удовольствия.
Мичман Ганичев, смахивая с глаз капли пота, снисходительно сказал старому Терентию:
- Вот тебе, папаша, и небронебойный. Как подопрет, из метлы стрелять будешь. Конечно, пять снарядов - многовато… при нашем, как бы сказать, бюджете. Опять же, сколько лет переходящее Красное знамя держал по стрельбе… тоже учесть надо.
- Какое там многовато… Это ты зря, Тимофей Яковлевич! - с неподдельным восхищением проговорил старик. - Ах, ты! Ну и взял, прямо сказать, пригвоздил… А ты говоришь, многовато!
Мичман Ганичев был растроган.
- Подходящий ты старик, папаша! Мы вон года три назад рыбаков спасали. Такой штормяга грянул - на все двенадцать, в каюте все перевернуло вверх тормашками, словно после сражения. Растрепало рыбачьи лайбы до самых кавказских берегов. Море, ночь, ветер глаза сечет и режет… И представь себе, папаша, там колхозный был бригадир, вроде тебя, ни за что не схотел шхуну оставить. Уж она из последних силенок брыкается, вот-вот даст овер-киль, перевернется, значит, кверху килем ляжет. А он не идет. Что ты скажешь? «Я, кричит, вроде капитана и должен нырять со своей посудиной». Его силком сняли…
- А я думал, море людей сердитыми делает, - сказал вдруг старик Терентий.
- Это почему же? - удивленно и недоверчиво спросил Ганичев, не понимая, с чего это старик заговорил об этом.
- Штормы да бури - сердитая стихея. Я его, моря-то, всегда опасался. Влезешь окунуться, а оно тебя, глядишь, с головой и накроет. Откуда там доброте быть? А ты, вишь, какой…
Снова показались немецкие танки, с них на ходу соскакивали автоматчики, рассыпались по равнине и прятались в складках местности. Снова началось отражение атаки.
- По пехоте картечью, беглым! - командовал Ганичев.
А когда настало затишье, когда враг откатился, понеся большой урон, старый Терентий в изнеможении опустился на пустой ящик из-под снарядов. Его точно измолотили, он оглох от грохота, глаза его слезились от дыма.
Ганичева душило молчание, и он снова заговорил подобревшим голосом:
- Знаменитое дело - это когда мы рыбаков спасали. Шумное дело. Комиссар крейсера сказывал, будто заграничные газеты лаялись на большевиков: по какой, мол, нужде гоняют свой военный флот… Дураки! У нас свое понятие: рыбак - рабочий человек, моряк - тоже, только в военной форме. Правильно говорю, папаша?
Против обыкновения, старик был молчалив и мрачен. Но он угадывал природу ганичевского многословия и, чтобы не обидеть мичмана, коротко ответил:
- Бессомненно.
Тимофей Яковлевич ударился в воспоминания. Он вспоминал былые маневры, осенние, так называемые культпоходы, когда шли вдоль Черноморского побережья, чтобы знакомить команду корабля с достопримечательными, местами: одесская мраморная лестница, увековеченная в картине «Броненосец «Потемкин»; последний путь следования на остров Березань лейтенанта Шмидта; вечная батумская зелень, обезьяний Сухумский питомник; галерея Айвазовского в Феодосии. Он вспоминал товарищей, друзей, заграничное плавание, и видно было, что он способен до бесконечности говорить о своем корабле.
Старик Терентий поощрительно кивал головой. А сухопутный Усов, слушая Ганичева, вспоминал о той невозвратимой поре прошлого, казавшейся ему теперь олицетворением наивозможного счастья на земле.
А Ганичев все дальше и дальше углублялся в прошлое, вспоминая, как жилось матросу до революции: семь лет каторжной службы, тринадцать часов рабочий день, а чуть что не так - брань, мордобой, карцер или во фрунт на два часа со всей выкладкой. Адмирал Чухнин, например, запретил матросам появляться в городских садах и на главной улице в Севастополе, а градоначальник Николаева - тот приказал отдавать честь дому, в котором он жил.