Литмир - Электронная Библиотека

- Алеша! - позвала она брата.

Но он спал.

В это время протяжно загудела сирена - воздушная тревога кончилась.

Дочитав запись и живо вспомнив комизм последней сцены, Озарнин рассмеялся.

12. Сомнения и думы

- Чего ты смеешься? - спросил Воротаев, повертывая к нему лицо.

- Да так, - уклончиво ответил Озарнин. - Я думал, ты спишь. Вот прочитал запись про свадьбу Кирьянова. Помнишь?

- А-а! - протянул Воротаев. - Так недавно, а точно в другой жизни. Даже удивительно. - Он помолчал, как бы что-то вспоминая. - Мечтать о морских подвигах, а воевать на суше, мечтать о любви, а влюбиться в чужую жену, в жену друга… и не сметь даже признаться ей. Да что ей! Самому себе я не вправе был признаться. Ведь малейшая моя оплошность могла обернуться катастрофой. Понимаешь, что значит неурядица, смута в душе летчика? Порой я ненавидел Веру, Кирьянова, себя. И я бежал, бежал от них, от себя… Надо же быть таким невезучим!… Я зря, конечно, наговорил ей обидные вещи тогда, на свадьбе. Она не такая. Никаких новых привязанностей она не найдет. Верная душа! Такие любят однажды и на всю жизнь. Знаю, к несчастью, я сам такой…

Озарнин с изумлением слушал Воротаева, еще никогда не говорил Алексей о Вере так откровенно.

- Ты бы все-таки поспал немножко, - сказал Озарнин заботливо.

- Не спится, - отвечал Воротаев. - Проклятый участок покоя не дает. Обнаружат его немцы - гадать не приходится, а прикрыть его нечем. Что-то надо придумать, а в голове хоть шаром покати…

В слабом свете коптилки лицо его казалось старым, утомленным и больным.

При упоминании об участке, уподобившемся открытым воротам, в которые почти беспрепятственно смогут проникнуть немцы, Озарнина пробрала нервная дрожь. Чтобы унять ее, он закурил. В сущности, всем было ясно, что конец близок и неотвратим, что даже чудо невозможно, и все-таки трудно было в это поверить, еще труднее примириться.

- А не все ли равно, прикроешь ты или не прикроешь этот участок, не все ли равно? Часом позже, часом раньше…

Воротаев взглянул на него изумленно и укоризненно.

- Как это все равно? Совсем не все равно. Выиграть время, пусть хоть час… не для себя, а для тех, кто в Севастополе. Им каждый час дорог. А ты говоришь - все равно. Ты знаешь, что значит время? Минутой раньше кладу руль на борт - я тараню, минутой позже - меня таранят. Это слова адмирала Макарова.

- Знаю, знаю… - усмехнулся Озарнин. - Эх, Алеша!… Рано, слишком рано уходим… Еще темно, еще ночь кругом… В этом вся горечь. Хоть бы в щелочку посмотреть, как бегут с нашей земли фашисты… Не так тяжко было бы уходить.

Воротаев посмотрел ему в глаза - они полны были горя.

Оба помолчали.

«Время!» - повторил про себя Озарнин, вслушиваясь в это простое и беспредельное слово. Он вдруг припомнил, как два дня назад покинул воронку за несколько секунд до того, как в нее угодила мина. «А разве это не может повториться со всеми?» - подумал он, и ему страстно, слепо захотелось, чтобы в тот именно час, который выгадает Воротаев, это повторилось.

Тогда он напомнил Воротаеву, как тот однажды хитро использовал найденную у немецкого снайпера-корректировщика ракетницу, чтобы вызвать огонь немецких орудий на немецких автоматчиков, захвативших котлован.

Воротаев улыбнулся какой-то бледной улыбкой, это было подобие улыбки.

- Разучился думать. За всю жизнь столько не передумал, сколько за последние дни. И мозг сдал, понимаешь, Лев Львович, сдал… Отупел мозг, стал какой-то тусклый… Мне хочется протереть его, вот так… - И Воротаев сильно потер лоб пальцами, так что скрипнула кожа.

- Разучиться думать еще труднее, чем научиться, - проговорил Озарнин. - Нигде так много не думает человек, как на войне. Мне вспоминается: лежал я, раненный, под Уральском, в девятнадцатом дело было. Лежу, пошевелиться не могу… Ночь, тишина, кузнечики трещат, звезды играют, а я думаю: кто на меня наскочит - свои или чужие? Ведь лежал-то я, как сейчас принято говорить, на ничейной земле. А белый наскочит - не хуже нынешнего гитлеровца отделает. О многом передумал я в ту ночь… - И вдруг прервав себя, сказал: - Тебе надо отдохнуть, Алеша, хоть часок. Заставь себя.

Но Воротаев молча покачал головой: дескать, не могу заснуть.

Оба опять помолчали. Теперь и Озарнин задумался над тем, как выиграть время. «Отстаивать высоту возможно дольше, - думал он, - и притом ничтожно малыми силами, - в этом не только военная задача, но и та нравственная идея, которая так ясно выражена Воротаевым: выиграть время не для себя, а для других, для Севастополя, для всей страны».

Может, оттого, что Озарнину вспомнилась далекая пора его военной юности, может, оттого, что он немного поспал и отдохнул, в мыслях у него посветлело.

Его трубка погасла, он вдруг вспомнил смешную примету: гаснет папироса, - значит, кто-то близкий думает о тебе. От этого милого воспоминания повеяло щемящим теплом родной семьи, о которой Озарнин старался не думать и не вспоминать, чтобы не чувствовать себя еще более несчастным.

С последней почтой, сброшенной с самолета, он получил письмо от жены.

«Я знаю, - писала она в эвакуации, - ты в относительной безопасности. Не посылают же тебя на передовые. И все-таки к моей злости, ревности и тоске примешивается страшное беспокойство о тебе. В такой ли ты безопасности, как пишешь?»

На миг вдруг предстала она его взору - сильная, стройная, красивая женщина. Он как-то судорожно тряхнул головой, отгоняя жгучее видение.

- А пожалуй, и не в усталости дело, - проговорил он снова. - Мы слишком мирные люди. Мы никогда не хотели войны, это правда. Не для того мы строили Магнитку и Днепрогэс, не для того перенесли столько лишений. Но мы всегда знали, что война неизбежна, а оказались неподготовленными. Как это случилось? Всему свету было известно, что немцы готовят нападение на нас.

Последние годы сделали его несловоохотливым. Но теперь уже никто не мог ему помешать говорить начистоту.

- Не надо обладать большим умом, чтобы понять, как велики наши потери, если враг дошел до Москвы и Севастополя. Если мы потеряли едва ли не треть страны по населению, промышленности, хлебу, железу, - продолжал Озарнин. - Арифметика простая. Надо думать, наш танковый парк и воздушный флот тоже не остались у нас в целости. Кто виноват? Приказ Сталина называет предателей. Не знаю, как в других местах, но здесь я только на батарее раздобыл пистолет, и то трофейный. Зато приходилось таскать этот тяжелый и бесполезный противогаз, за потерю которого людям давали семь лет тюрьмы. А людские наши потери?… Не мне тебе рассказывать!

Воротаев слушал его с невольным чувством досады. Озарнин говорил жестокую правду, но разве Воротаев не знал ее?

Всю жизнь, сколько помнил себя Воротаев, он жил с сознанием, что война неминуема. Это сознание сопровождало его со школьной скамьи. В далеком заграничном плавании, когда Воротаев смотрел великое Юстинианово чудо - Айя-Софию с ее чудесной мозаикой и гигантским куполом или могучие развалины Парфенона, в тени которых спали бездомные греческие моряки под начертанным мелом именем Ленина, когда Воротаев видел вечный дым над Везувием, серые развалины необитаемой Помпеи, неаполитанские дворцы, а рядом узенькие, грязные, заплеванные улочки, как извечный символ соседства роскоши и нищеты, угнетения и рабства, - везде и всегда думал он о великой освободительной миссии советских людей. А на поверку война все-таки застигла страну врасплох.

- Где резервы? Где запасы оружия и амуниции? Где опытные командные кадры? - спросил Воротаев скорей самого себя, как бы продолжая думать вслух.

- Я тоже задаюсь этим вопросом, - ответил Озарнин. - Мне вспоминается: когда после гражданской войны я приехал в Москву, куда, бывало, ни пойдешь, обязательно встретишь земляка, фронтового товарища или друга. Я уже не помню, когда в последний раз встречал хоть одного из них… «Иных уж нет, а те далече…» - сказал он тихо и печально. А он встречал многих замечательных людей той эпохи, о которых не смел говорить.

13
{"b":"241606","o":1}