- Ты что же, Алеша, окончательно в сухопутные переходишь? - спросил его Кирьянов.
- Похоже, что так.
- Вот уж чего не могу представить себе - как бы я на сухопутье воевал, - сказал Кирьянов. - Случалось не раз прилетать на решете. И когда свистят пули в миллиметре от носа или по тебе шпарят из пушки, тоже, скажу, удовольствия не много. Но каков я буду в пешей атаке - это один бог знает, и то приблизительно. Летчики любят летать. Они и во сне летают.
- Морякам тоже снится море, - сказал Воротаев. - Ну, давай выпьем. Поехали!
Пили мы много - за новобрачных, за близких людей, за всех нас вместе и за каждого в отдельности, а главное, за победу. Но вино не разгоняло тревожной грусти и не прибавляло бодрости.
Стемнело, окна наглухо занавесили, потом зажгли настольную лампу под желтоватым шелковым абажуром, и в комнате сразу сделалось уютно и тесно. А мы все уже разговаривали громкими голосами и смеялись, и только Вера сидела задумчивая и тихая, поблескивая в полумгле золотистыми волосами. Антонина, сестра Воротаева, попробовала было расшевелить ее, но сама поддалась ее настроению.
- Надо быть стойкой. Мне об этом муж твердил в каждом письме. Я стойкая, куда же дальше, три месяца как от него ни строчки. - Ее глаза наполнились слезами.
- Ну-ну, Тонечка! Грех плакать по живому, - сказал ей брат строго и ласково.
- Скажите пожалуйста, три месяца, какой срок большой, - поддержал его Кирьянов. - И полгода - не срок, и даже год. Мало ли что на войне бывает… Человек жив-здоров, а писать не может. - И хотя он говорил не обращаясь к жене, но видно было, что он это для нее говорит.
- Надо терпеливо ждать, - сказала Вера, обняв Антонину за плечи. - Я знаю, ждать больно, очень больно. И чем дольше ждешь, тем больнее. Я ведь дочь моряка. - Обращалась она к Антонине и на мужа не смотрела, но всем было ясно, что это она ему отвечает, его успокаивает. И вдруг засмеялась. - Зарок ведь дала - ни за что не пойду замуж за моряка, а выскочила за летчика. Хрен редьки не слаще. Вот и стало для меня небо беспокойнее моря.
Неожидан и приятен был переход от угнетенного настроения к мягкому юмору, за которым скрывалась приглушенная печаль.
- Выпьем за наших женщин, - предложил Воротаев. - Им всегда здорово достается. У них равные права, но неравные обязанности. У нас редко какая женщина ничего не делает. Обычно она служит, а потом за мужем ухаживает, за детьми присматривает, хозяйство ведет. Выпьем за наших женщин. - Он залпом осушил стакан. - Вот вы и уезжаете, Верочка! Я рад, я очень рад, - сказал он с улыбкой, говорившей не столько о радости, сколько о боли. - Везде жизнь, везде люди. Свыкнетесь. Глядишь, и забудете понемногу старых друзей.
Его слова звучали не то упреком, не то сожалением.
Вера удивленно и вопросительно посмотрела на него:
- Это вы серьезно?
- Конечно. Забывать - это в нашем характере. Зачем же рассматривать людей в полевой бинокль, чтоб они казались лучше и рослее?
Вера покраснела.
- Я всегда буду помнить, что старый друг лучше новых двух, - сказала она кротко. И вдруг в глазах ее вспыхнула такая озорная и нежная искра, что я невольно оглянулся на Кирьянова.
Понемногу мы все опьянели, расшумелись, завели патефон, танцевали. Вера шла плавным шагом, не делая резких движений, слегка притопывая каблуком. А Воротаев выделывал вокруг нее такие кренделя, что дух захватывало.
Кирьянов был задумчив и молчалив. Он смотрел на жену с любовью и тревогой. Когда увидит он ее вновь и увидит ли? За два месяца войны полностью сменился летный состав бригады.
- Ох и везет же тебе, Вася! - воскликнул Воротаев, сияющий и потный. - Какую жену достал! Двух таких не бывает. Напоследок скажу: завидую.
- Знаю, - спокойно отвечал Кирьянов.
- Что знаешь?
- А что двух таких не бывает. И что ты завидуешь.
Неожиданно в ночной тиши заревела сирена - грубо, низко, отрывисто. Есть что-то гнетущее в самом звуке сирены. Мигом все затихли и протрезвели. Кирьянов погасил лампу, достал карманный электрический фонарик и засветил.
- Где тут у тебя, Алеша, убомбище? - спросил он шутливо.
- Постой! Вот черт! - сказал Воротаев, делая рукой такое движение, точно останавливал вертевшуюся вокруг него карусель. - Дай-ка сообразить. Тут место есть одно… восемь перекрытий, никакая бомба не возьмет. Вспомнил. Пошли! - Он взял у Кирьянова электрический фонарик.
Белый сноп света упал на Веру, она держала цветы на сгибе локтя, как младенца.
- Когда я вижу цветы, мне хочется плакать, - сказала Антонина.
- Зачем плакать? - отозвался Воротаев. - Не надо плакать. Корреспондент, я бутылку прихвачу, а ты - стаканы. И яблоки возьми! А сыр не нужно. Оставь его черту, сухой, как мозоль. Ну, двинулись!
Мы пошли за Воротаевым, вернее за бледным кругом света от фонарика, передвигавшимся на полу. Сирена умолкла, было давяще тихо.
- Что я спросить хочу, - шепотом сказала мне Антонина. - Брат мой дурачок, говорит: «Уезжай, здесь будет жарко». А куда ехать? Мы там слезами изойдем. Вере иначе нельзя, она в положении. А я, я-то зачем побегу? Шкуру свою спасать? Раньше - из Одессы, теперь - отсюда… Нет, я останусь здесь, со всеми. Ведь их сюда не пустят, правда?… - Она продела мне под руку свою маленькую, горячую руку. Я чувствовал, она вся дрожит. - Подумать страшно - куда немца пустили. Неужто дальше пустим? Дальше-то ведь некуда.
Я постарался успокоить ее.
Загрохотали зенитки, деревянно застучали зенитные пулеметы, и дом наполнился дрожью, гулом, дребезжанием.
- Пришли. Приземляйся, народы! - объявил Воротаев. - Черт с ним, с немцем, будем пить. «Пить так пить», - сказал котенок, когда его стали топить.
Но нам не хотелось пить. Мы сидели на каких-то сыроватых ящиках, с отвращением прислушиваясь к резкой, короткой, плюхающей пальбе зениток. Где-то глухо, тяжко рвались бомбы, а здесь как будто кто-то с силой пытался распахнуть двери.
- И зачем все это? - с недоумением и тоской спросила меня Антонина. - В этой каменной коробке еще страшнее.
В ответ я молча, без слов погладил ее.
Кирьянов начал вдруг рассказывать, как они с Верой два года назад весной искали памятник «хазарскому потомству».
- Нас ввел в заблуждение краснофлотский поэт У него в стихах были такие строчки: «Там памятник стоит хазарскому потомству». Ну, я в стихах мало что смыслю. А Вера, она стихи любит. Вот и потащила меня искать этот несусветный памятник. А была весна, севастопольская весна… Небо, воздух, море, ходишь весь день пьяный и беспричинно чему-то радуешься. И сам не знаешь, отчего ты захмелел…
Он забавно рассказывал. Вино сделало его разговорчивым. И где только они с Верой не побывали! В музее, где старинные мортиры похожи, по словам Веры, на жаб; на английском кладбище, где какой-то Джемс Бора напомнил Вере новороссийский ветер - тоже бора, она ведь оттуда родом, из-под Новороссийска; даже попали на биологическую станцию, где от камней ревматизмом веет, где много чудных рыб вроде морских лисиц, похожих на резиновые грелки, морских петухов с голубыми плавниками, смахивающими на крылья…
Заметно светало, в тишине оседали звуки, как оседают песчинки в стакане воды. Мы слушали Кирьянова, как он рассказывал про смешные поиски несуществующего памятника «хазарскому потомству». Дело в том, что на Краснофлотском бульваре стоит памятник капитан-лейтенанту Казарскому, командиру «Меркурия», который предпочел гибель позору турецкого плена. На цоколе этого памятника была надпись: «Казарскому - потомству в назидание». Время стерло «в назидание», а маляры закрасили. Вот и все.
Я смотрел на Веру, у которой было счастливое лицо. Она с Кирьяновым искала немыслимый памятник, а нашла любовь, и теперь муж перед разлукой рассказывал ей про эту любовь.
Внезапно Кирьянов умолк, поднял лицо к потолку и стал что-то пристально разглядывать в посветлевшей мгле. Мы тоже взглянули вверх. Антонина испуганно ахнула: вместо обещанных восьми перекрытий над нами была стеклянная крыша пустующей фотографии.