Я оторвался от окна и вышел из комнаты. Тетя стояла перед домом, приложив руку козырьком ко лбу, чтобы заслониться от лучей низкого утреннего солнца.
— Куда это они идут? — спросил я.
— К Доминову обрыву.
— Зачем?
— Будут ремонтировать дорогу, которую партизаны взорвали.
— Собственными силами?
— Собственными! — подтвердила тетя не без гордости. — Это Подземлич надумал. И никому покою не давал, хотя самому уже за восемьдесят.
— Ну-ну! — прервал я ее не без насмешки. — Ты-то могла бы с точностью до часа подсчитать его возраст.
— Одиннадцатого октября ему будет восемьдесят пять, если уж тебе так хочется подразнить меня «календарем»! — отчеканила тетка, слегка рассердившись, и тотчас продолжала — Видишь, до чего ему не терпится! Впрочем, он всегда был лихой мужик. И во время войны тоже. Один бог знает, как его голова на плечах удержалась. А сейчас? За последним нахлестанным немцем еще пыль не осела, а уж вся деревня его слушала. «Чего нам ждать? — кричит, а руками, как цепами, молотит. — Теперь все наше, и шоссе наше, и мы должны за ним смотреть, как смотрим испокон веку за нашими проселками да тропами». И когда этот кисляй Завоглар, который во время войны был ни рыба ни мясо, а до работы, сам знаешь, и смолоду был не охотник, — когда он начал скрипеть, что, мол, шоссе государственное, Подземлич его сразу обрезал: «Теперь у нас нет государства, а есть родина!» Завоглар тут же пристал, как клещ: «А какая разница?» Подземлич — ты же знаешь, какой он, — прижал толстый палец к своему носишке и начал его крутить, точно без этого у него ум не работает, а другую руку уткнул в Завоглара да еще пронзил его острым взглядом — погоди, мол, сыворотка кислая, сейчас получится ответ. И в самом деле получился: Подземлич выпрямился, сплюнул, ткнул в Завоглара пальцем и загремел, как покойный священник Чар с церковной кафедры: «Родина дает, государство берет!»
— Ого! — воскликнул я, потрясенный как живостью тетиного повествования, так и афористической мудростью Подземлича.
— Что, слишком сильно сказал? — тетя смотрела на меня во все глаза, с интересом и некоторой тревогой.
— Хм, — усмехнулся я. — Да не без того, а главное — уж слишком он торопит события.
— То есть как торопит? — спросила она в чрезвычайном удивлении.
— Государство еще необходимо.
— А?! — широко раскрыла она рот и ухватилась за нижнюю челюсть, словно опасаясь, как бы она не отвалилась от такого удивления, потом раздумчиво спросила: — Если я тебя правильно поняла, то сейчас еще есть государство, а когда-нибудь его не будет?..
— Примерно так.
— Ага!.. И когда это произойдет?
— Когда?.. Об этом я не очень-то думал… Когда родина каждого человека будет свободна и ей не будет угрожать опасность… когда установится справедливый строй. Тогда надобность в государстве, очевидно, отпадет.
— А!.. Это значит — когда повсюду победят люди?
— Да, примерно так.
— Так?.. — и она снова ухватилась за челюсть. Потом встрепенулась, точно ее осенило, и воскликнула: — Тогда Подземлич был по-своему прав! Знаешь, Завоглар все стоял на своем и твердил, что Югославия — государство. А Подземлич ему: «Пока у нас был король, было государство. Как бы король мог существовать без государства? А теперь Югославией правят люди, а у людей может быть только родина».
— О людях он это здорово сказал! — заметил я. — А все остальное обстоит не так уж просто.
— Да, конечно, не просто… — тихо и смущенно сказала тетя и стала подбирать прядку волос под платок. — Потому-то люди и раздумывают. Только прежде чем кто из нас до чего-нибудь додумается… — Она махнула рукой и тотчас продолжала — Все-таки надо бы людям объяснить, особенно теперь, когда все болтают, кому что в голову взбредет. О господи, сколько же сейчас умных людей развелось! Все всё знают, все всё ведают!.. Особенно что касается государства и отечества. Я думаю, копаюсь в своей памяти, и что же? Оказывается, ни одной песни о государстве не знаю, а о родине — хоть отбавляй…
— Верно… но и это не так просто…
— Ах, опять ты свое «не просто»! — недовольно прервала меня тетя. — И уж конечно, то, что не просто, — не для нас, старых баб… А ведь и у старой бабы разум есть… Да и что меня касается… открыто тебе скажу, как услышу слово «родина», у меня тепло на сердце, а услышу «государство» — и… ну, как бы это сказать… хорошо, что оно у нас есть, теперь мы сами у себя хозяева, и другие нам не будут указывать, ни итальянцы, ни немцы, никто!..
Я кивнул, но тетя, видимо, не заметила этого. Она решительно затянула уголки платка под подбородком и посмотрела на шумную кучку людей за рекой, которая подходила к Модриянову лугу.
— Ну, конечно! — воскликнула она, всплеснув руками. — И наш тут как тут!
— Кто? — встрепенулся я и воззрился на дорогу.
— Да дядя Томаж. Ни одной гулянки не пропустит.
— Это тот, с винтовкой? — вытянул я руку. — Тот, что рядом с Жужелчем идет?
— Он самый!
— Эй! Дядя-а-а! — крикнул я и стал махать. Я обрадовался ему, как радовался в детстве. Да и кто бы не был рад такому добряку и острослову!
Дядя остановился, всплеснул руками, сбежал с дороги и устремился к берегу, путаясь в высокой траве.
— Неужто и он в народной защите состоит? — спросил я тетю.
— Еще бы. Это как раз для него дело.
— Наоборот, не для него, — возразил я. — Кто может остаться серьезным в его компании? Ведь с ним живот надорвешь! Разве что с годами поунялся?
— Чтоб он да унялся! — фыркнула тетка. — Вот увидишь, как он, дурак старый, полезет в воду.
И в самом деле, подойдя к берегу, дядя уселся на песок — разуваться.
— Не ходи! Вода как лед! — закричала тетка.
— Ты давай огоньку приготовь, чтоб я этот лед отогрел! — лихо ответил он и жестом показал, что не прочь пропустить рюмочку.
— Дядя, погоди! — закричал я и стал разуваться.
— Тихо! — загремел он в ответ и поднял в воздух винтовку. — А впрочем, разувайся. Посреди лужи встретимся.
— Ух, нету такого умного слова, чтобы этот дурак послушался! — воскликнула тетя и полетела в дом за бутылкой.
Дядя закинул сапоги за плечо, выломал себе в ивовом кусту палку, издал молодецкий клич и вошел в воду. Он брел медленно, ноги уже не служили ему, как раньше. Ноги у него и правда были донельзя тонкие и бледные. Он подходил, а я смотрел на его лицо и все более и более убеждался, как сильно он постарел. Метрах в трех от берега он отбросил палку, прижал винтовку к боку и по всей форме отрапортовал:
— Melde gehorsamst[36], Тушар Томаж… А, черт! — отмахнулся он и сплюнул. — Как же я отрапортую, если у немцев не было народной обороны…
— Давай, давай, болтун старый! Шевелись! — в нетерпении заверещала тетя, уже наливавшая стаканчик.
— Святая правда, — подтвердил дядя. — Болтун. И старый тоже. Видишь, — обратился он ко мне, — состарился, а не поумнел. Ни на волосок!
— Не болтай! Иди сюда! — топнула ногой тетя.
Дядя вышел на берег, подмигнул мне и таким обыденным жестом встряхнул мою руку, точно мы виделись в последний раз не далее как вчера.
— Вот полюбуйся, — сказал он, осушив стаканчик и отдав его тете, — на шесть лет моложе меня, я ей нос вытирал и еще кое-что, а она с тех пор, как ходить начала, все меня уму-разуму учит. А я отбиваюсь. «Не хватит с тебя того, что я старый? — говорю. — А если бы я еще и умный был, то и старше был бы вдвое». Говорят ведь, только старики умные.
— Обувайся, трепло! — крикнула тетка и толкнула его на песок.
— Если бы все сделались умные, — безжалостно продолжал дядя, неторопливо обтирая ступни об пук травы, — придурков бы не стало. Откуда бы тогда умные знали, что они и вправду умные? Стояли бы себе важно, как памятники на кладбище. А так мы хоть можем друг над другом посмеяться: умные над дураками, дураки над умными. Анца смеется надо мной, а я над нею.
— Вовсе я над тобой не смеюсь! — огрызнулась тетка. — Просто жалко мне тебя, чтоб ты знал.