— Спасибо!.. — невольно вырвалось у меня.
Карабинеры не обратили никакого внимания на слова бригадира. Очевидно, они их не раз слышали.
— И запомните, — продолжал бригадир, — такое может случиться только в культурной Италии. В этой вашей обетованной земле по ту сторону гор[18] вас за подобное преступление вырвали бы из объятий умирающей матери и закололи ножом у нее на глазах.
Я молчал. Бригадир тоже умолк. Вероятно, он почувствовал, что хватил через край. Кровь прилила у него к голове. Он снял берет и в замешательстве начал торопливо вытирать вспотевший лоб.
— Жарища! — мрачно проворчал старший из карабинеров и вытащил из кожаной сумки наручники.
— И поздно уже! — таким же мрачным тоном добавил второй, давая этим понять, что пора бы и двигаться.
— Ну, пошли, — сказал бригадир.
Карабинеры быстро надели на меня наручники, и мы тронулись в путь.
Только дойдя до мельницы, я вспомнил о Кадетке. Я оглянулся. Она шла метрах в тридцати за нами. Обеими руками она держалась за косы, и мне померещилось, что она идет на цыпочках.
Когда мы дошли до поворота к нашему дому и я увидел на берегу мамину постель и матрац, я вдруг ощутил, до чего тяжело было бы маме, если бы она была жива и увидела меня сейчас в наручниках. Ведь она бы этого не вынесла. И тут же я подумал об отце, сестрах и братьях.
— А нельзя ли нам перейти реку вброд и пойти по шоссе? — обратился я к бригадиру.
— Это почему?
— Да так… Вы же знаете, отец сейчас уже дома и поэтому… — начал было я, запинаясь от смущения.
— Нет, нет! — оборвали меня карабинеры. — На этом берегу тени больше. И чего ради нам разуваться и переходить реку?
— Тогда пойдемте мимо дома побыстрее! — попросил я.
И мы в самом деле пошли быстрее. Когда мы были уже за хлевом, мне живо представилось, как все наши стоят перед домом и смотрят мне вслед. Я невольно обернулся.
На пороге, в черном проеме двери, стоял только сосед Трнар с большой белой кистью в руке. Я с облегчением перевел дух. Но только на мгновение. Сердце у меня снова защемило, потому что теперь мне было ясно, что я наверняка повстречаюсь с нашими, возвращающимися с похорон.
Мы встретились на Просеке. Увидев меня, все остановились как вкопанные; трое младших детей испуганно прижались к отцу.
— Ничего страшного не будет, — сказал я, когда карабинеры гнали меня мимо.
— Что случилось? — спросил отец. Не видно было, чтобы он был ошеломлен происходящим, хотя я никогда не рассказывал ему о своих тайных делах и наших собраниях. И все-таки я знал, что он догадывается о моих занятиях и одобряет меня.
— Спросите своего сына, — сказал бригадир, остановившись перед отцом. — Впрочем, наверное, и правда ничего страшного не случится, — добавил он благожелательно и с искренней надеждой в голосе.
— Будем надеяться, — отозвался отец.
Бригадир покосился на карабинеров и произнес очень громко, обращаясь к отцу:
— Все-таки благодарите бога, что его мать умерла. По крайней мере ее не коснулись столь великое горе и позор!
Отец потер ладонью нос, но отвечать не стал.
Карабинеры подтолкнули меня.
— До свидания! — сказал я беспечно, как только мог.
— Держись! — крикнул отец. — Ты молодой. Вся жизнь у тебя впереди.
Я обернулся еще раз, чтобы унести с собой все эти дорогие родные лица. И тут я опять увидел Кадетку. Она стояла в трех шагах от остальных. Обеими руками она держалась за косы и смотрела на меня с печалью и удивлением, с сочувствием и гордостью.
— Не смотри на меня так! — улыбнулся я ей.
Она вздрогнула, точно просыпаясь. Ей показалось, что она должна сказать что-нибудь, и она растерянно спросила:
— А когда мы теперь пойдем на Вранек?
— Не беспокойся, — ответил я. — Пойдем в будущем году.
— Ну, в будущем году… — машинально повторила она и задумчиво кивнула.
VI
На Вранек мы с Кадеткой пошли только через два года. Мне было девятнадцать, ей двенадцать лет. Это было в мае, и день был прекрасный. Когда мы спускались с Верхней поляны в Волчий овраг, где в самые жаркие дни стоит прохладный сумрак, Кадетка схватила меня за руку и странно просящим тоном сказала:
— Возьми меня за руку, а то я боюсь!
— Боишься упасть?
— Нет. Так просто… Боюсь! — задрожала она и прижалась ко мне. Рука ее была горячей, влажной и дрожала, или мне только показалось, что дрожала.
— Чего это тебя так трясет? — спросил я.
— Не знаю… Трясет… — ответила она и устремила на меня большие синие глаза.
— Ну, пошли!
Ландыши мы сначала собирали на Доминовой вырубке.
Кадетка перебегала от елки к елке и совершенно по-детски радовалась каждому цветку. Когда у нас обоих набралось по букету и я начал торопить ее домой, она захотела еще в Обрекарову дубраву.
— Сколько там ландышей! Сколько там ландышей! — твердила она.
— Откуда ты знаешь? — спросил я. — Ты же там ни разу не была.
— Знаю, — повела она плечами и потянула меня за рукав.
— Не глупи! — сказал я. — Разве ты не видишь, что уже смеркается?
— Да не смеркается. Это просто облака, — возразила она и сквозь кроны деревьев уставилась в небо.
Я был в затруднении. Во-первых, потому, что я тогда находился под надзором полиции и вечерами должен был сидеть дома, а во-вторых, потому, что в Обрекаровой дубраве была могила кадета. Это особенно смущало меня, ибо я не знал, известно ли это Кадетке. Но все мои отговорки были напрасны.
— Пойдем через Затесно! — сказала Кадетка и побежала вниз по крутой тропе.
Я спустился следом. Через минуту мы уже были в овраге.
Там она остановилась, плеснула себе в лицо пригоршню воды и сказала, задыхаясь:
— А теперь через Пресличев холм! И все прямиком, чтобы до темноты быть дома.
Она неслась, как серна. Прыгала от куста к кусту, кидалась в мягкий вереск, хваталась за плети костяники, ветки дрока, кизильника и прочую приземистую растительность и стремительно продвигалась вперед. Вскоре мы добрались до дубравы и до ямы на месте бывшей кадетовой могилы: под старым грабовым кустом песчаная прогалинка площадью с пару столов, а посреди нее — зеленое корытце метра в два длиною, полное цветущих ландышей. Кадетка тотчас стала передо мной, раскинув руки и преграждая мне дорогу.
— Эти рвать не надо! — тихо сказала она. — Тут была его могила.
— Откуда ты знаешь? Разве ты была здесь когда-нибудь?
— Нет, не была. Но знаю. — Она откинула волосы со лба и спокойно добавила, точно о самом обыденном — Теперь он лежит дома. В Чехии. В бронзовом гробу. Ты же знаешь…
— Как? Ты помнишь бронзовый гроб? — оторопел я.
— Помню, — с серьезным видом кивнула она. — И его маму тоже… И невесту… И его самого!
— Как? — еще больше изумился я. — Ты же его никогда не видела! Даже на фотографии!
— Видеть не видела, — покачала она головой, — а знаю… Он был молодой… И красивый… Ты его знал?
— Только смутно припоминаю.
— Усы у него были?
— Точно не скажу. Мне тогда и семи лет не было. Кажется, были. Маленькие.
— А, усики?
— Усики.
— Усики… — задумчиво повторила она, оттопырила верхнюю губу и задвигала ноздрями. Потом выпрямилась, закинула косы за спину, посмотрела мне прямо в глаза и спросила: — А я на него похожа?
— Э, об этом я не могу судить.
— Не можешь?.. А я похожа на него, потому что не похожа на маму. У мамы были серые глаза, а у меня синие. Еще у мамы были веснушки, немного, но были. Ты знаешь?
— Я толком не помню. Знаю только, что у нее были красивые волосы.
— Длинные-длинные… И почти красные. А у меня русые, — сказала она и крутанула головой так, что косы снова оказались на груди.
Мне вспомнились Юстинины волосы. Когда ее вытащили из воды и солдаты несли на носилках мимо нашего дома, длинные волосы свисали почти до земли. Сквозь них, как сквозь завесу из тончайших медных пружин, переливаясь, просвечивали лучи вечернего солнца. Эта картина осталась у меня в памяти, а с нею ощущение какой-то непостижимой красоты и безысходного отчаяния.