— Солда-ату! — презрительно протянул повар. — Это вы-то солдаты?
— Ну, а кто же мы? — попробовал встать в оскорбленную позу Тестен. — Я всю жизнь солдат. Уже тридцать лет!
— Ха! — еще более презрительно отмахнулся от него повар.
— Ничего не «ха»… — вошел в раж Тестен. — Я солдат, и моя служба во сто раз тяжелее твоей. Ты стряпаешь, чтобы у офицеров было полное брюхо. А я? Хоть на пять минут влезь в мою шкуру и увидишь.
— Что я увижу? Пьяного жандарма.
— Не говори так, дорогой мой! Я ведь серьезно… — сказал Доминик Тестен, который поглотил уже столько алкоголя, что приближался к тому умиленному состоянию, когда человеку становится жалко самого себя. — Не жандарма, а мученика ты увидишь. Мученика, который разрывается надвое. Ты подумай только: десять лет живешь в деревне, всех знаешь, со всеми говоришь и выпиваешь, как друг-приятель, а в один прекрасный день разразится война — и все волками смотрят.
— Это почему же?
— Вот видишь, не понимаешь ты моей муки, — голос вахмистра задрожал. — А вот если бы тебя заставляли сообщать о тех, кто politisch verdächtig![27]
— Оставь людей в покое, только и всего, — прервал его повар.
— В покое?.. А меня оставят в покое?.. Служба есть служба. Долг есть долг… Но я им все-таки говорю, людям-то: «И чего вы взялись раздумывать да языком трепать? Разве раньше вы столько размышляли? Вовсе нет. Я не хочу сказать, что вы дураками были. Просто не мудрили, думали о своих домашних делах. А теперь заумничали. Во все нос суете, все вас касается: и бог, и император, и государство. Ничего святого для вас не осталось». А они что? «А ты не слушай», — говорят. «Ладно, — говорю, — только вы хоть вслух не разоряйтесь! Мне что, думайте себе, только думайте дома, под одеялом». Там-то я и сам думаю. Во мне точно два человека сидят: на улице я вахмистр, а дома Доминик Тестен. И Тестен этот думает, то есть я думаю, когда снимаю мундир и ложусь в постель. Ого, еще как размышляю!.. О своей жизни размышляю… и о своих детках, об этих птенчиках без гнезда…
Тестен всхлипнул. Вспоминая о своих незаконных детях, разбросанных по округе, он каждый раз пускал слезу. Я смотрел на него во все глаза: мне никогда не приходило в голову, что вахмистр может раздеваться и укладываться в постель. Теперь я живо представлял себе Тестена, лежащего в постели: одеяло горкой подымается на его брюшке, руки сложены на груди, он думает и плачет.
— А, брось хныкать! — сказал повар и поставил перед Домиником новую бутылку рому. — Рано или поздно всему придет конец.
— Верно. Вот это по-мужски сказано, — дернулся опьяневший вахмистр. — Смерть всех избавит. Всех приберет. Всех, politisch verdächtig, politisch verlässlich[28] — один черт! Ее коса любого достанет — сегодня меня, завтра тебя.
— Нет!.. — впервые подал голос Мартин Урбанья. Он был бледен и дрожал, точно в лихорадке.
— Чего шумишь? — обернулся к нему Тестен. — Или опять завелся?
— Нет! Не хочу умирать! — решительно повторил Урбанья.
Я как сейчас помню его вытянутое землистое лицо, на котором лежала явственная печать близкого конца.
— Не хочешь?.. Ха-ха, это ты здорово сказал! — Тестена разбирала какая-то странная веселость. — А я тебе говорю — помрешь! Раз ты боишься смерти, она за тобой, может, завтра и припожалует. Как знать? Снаряд ахнет — бум-м! — и тебя в клочья. И хоронить-то нечего будет.
— Нет! — запротестовал Мартин Урбанья и ударил кулаком по столу.
Военный врач проснулся и вскинул голову.
Полицейские тотчас повскакали.
— Wer sind Sie?[29] — грозно спросил врач, указывая пальцем на Тестена.
— A-aber, Herr Hauptmann…[30] — залепетал оробевший вахмистр и попытался усмехнуться: мол, мы же с вами старые знакомые.
— Zu Befehl![31] — заорал врач и яростно заскрежетал зубами.
Жандармы вытянулись, и вахмистр отрывисто отрапортовал по всей форме:
— Melde gehorsamst, Herr Hauptmann, Wachtmeister Dominik Testen und Gendarme Martin Urbanja![32]
— Jaa!.. Raus![33] — прохрипел врач и указал на дверь. Жандармы опрометью бросились к своим винтовкам, поспешно вскинули их на плечо и вывалились в сени.
— Halt! — заревел врач им вдогонку и треснул кулаком по столу. — Abtreten in Paradeschritt![34]
Жандармы выпрямились и, насколько могли, твердо печатая шаг, промаршировали по сеням к выходу. На лице Доминнка Тестена застыло мрачное, оскорбленное выражение, Мартин Урбанья был белее мела, по его обвислым щекам катились слезинки, точно он маршировал навстречу смерти. Он и в самом деле стремительно приближался к ней: не прошло и месяца, как Мартина перевели в Горицу, где в него угодил артиллерийский снаряд.
Дед вошел в кухню и поманил нас пальцем. Боязливо съежившись, мы проскользнули мимо разъяренного врача и затопали по лестнице к маме, которая раздела нас и уложила в постель.
Когда мы наутро проснулись, все было по-другому. Стрельба затихла, из горницы не доносилось больше беспрерывное «Алло! Алло! Алло!». Вместо этого отовсюду слышался разговор на совершенно неизвестном нам языке, звучащем широко и открыто. Мы со старшей сестрой бросились к окну. По всей долине, по шоссе, по проселку и обоим травянистым берегам реки, тянулись нескончаемые вереницы темнолицых солдат в зеленой форме.
— Итальянцы! Пленные! — воскликнул я и скатился по лестнице.
Внизу все было перевернуто. Офицеры ночью собрали свои телефоны и исчезли. Исчез и повар. В сенях оставался только его огромный стол, весь в тесте. Вокруг дома стоял шум и гам. Итальянцы кишели, как саранча: в опустелом хлеву, в пустых амбарах и погребах, в пустом свином закуте и на гумне, и сразу же пытались развести огонь, чтобы обсушиться и согреться. Мама и дед без передышки бегали как безумные с ведрами воды по двору: дед в хлев, на гумно и в амбары, мама в свиной закут и в горницу, через окно которой она заливала костер, разведенный пленными под застрехой. В толпе пленных суетились солдаты, они кричали, штыками заставляли итальянцев встать и выталкивали со двора. Я сновал по дому, высовываясь в открытые окна, пока сестра не воскликнула:
— Слушай, давай флаги сделаем!
— Флаги? Ага. А как?
— Придумала, — гордо ответила сестра и прижала палец ко лбу. Она достала из сундука, стоявшего у печки, старую тетрадку, вырвала из нее чистый лист, сорвала синюю обложку и положила рядом красную промокашку.
— Получается, — сказала сестра и начала вдевать нитку в иголку. Мы смастерили еще четыре таких флажка, прикрепили к ним лучинки и установили в каждом окне.
В полдень, в самую суматоху, пришла Войнацева Ката, которую Тестен вчера отрядил в Подмелье.
— Ну что? — набросилась на нее мама, бежавшая с ведром воды. — Юстина в Подмелье?
— Там, — скучающе подтвердила Ката и голодным взглядом обшарила сени.
— Ну и как?
— Да ничего, — пожала плечами Ката. — Сидит себе.
— И что говорит?
— Ничего… Молчит… Я ей говорю: «Сколько ты нам хлопот наделала! Мы думали, ты утопилась». А она спокойно так: «А я и утоплюсь!..»
Мама покачала головой и побежала с ведром дальше. Ката оглядела все углы и собралась было приподнять крышку сундука. Но в этот момент вернулась мама, и она, отпрянув от сундука, спросила, указывая на остатки теста на столе:
— Они и муку оставили?
— Все, что есть, в миске, — ответила мама, торопясь в горницу.
— В миске? — протянула Ката и завертела головой в поисках названной посудины. Увидев ее под столом, она нагнулась, жадно запустила пальцы в муку и заныла: