В доме было спокойно. Из кухни и сеней доносился тихий говор и приглушенные шаги босых ног.
«Мама дремлет…» — успокоенно подумал я. И вспомнил как вчера, вернувшись из Толмина, вошел к ней и сказал, что благополучно выдержал все экзамены, а она улыбнулась и сказала, что теперь ей полегчало.
В горнице скрипнула крышка старого сундука. Вскоре я услышал, как трое младших ребят, уже обутые, вошли к маме в комнату, громко пообещали ей, что будут вести себя хорошо, и куда-то ушли.
«Куда это они отправились в такую рань? — подумал я. — Ведь еще восьми нет».
Несколько мгновений в доме стояла полная тишина. Потом заскрипели ступени старой лестницы. Отец осторожно открыл дверь и вошел в чулан.
Я тотчас привстал с постели.
— Лежи, лежи, отдыхай, — сказал он. — Выспись хорошенько… Маме полегчало.
— А что это Шнырок так воет?
— А, ничего, ничего! — отмахнулся отец. — Он и в другие дни воет. Да к тому же я его спустил с цепи, чтобы он пробежался с малышами.
— Куда это они пошли так рано?
— К дяде, куда ж еще… Да и не так уж рано… Ну, а ты спи, — ласково покивал он головой и закрыл за собой дверь.
Я слышал, как он вернулся в мамину комнату. Несколько мгновений они тихо разговаривали, а потом раздались звуки фисгармонии. Отец играл. Значит, маме стало лучше. Он играл корошкские[17] народные песни, которые мама так любила петь.
Музыка, усталость, жара и сознание того, что маме полегчало, убаюкали меня. Я закрыл глаза, голова слегка закружилась, в ушах зашумело. Я подумал, что сейчас задремлю, но мешало гудение шмелей. Я хотел встать, чтобы выгнать их в окно, но остался лежать, вспомнив, что вчера, когда я повстречался с молодой торговкой из Брд, так же гудел полдневный зной и так же кружилась у меня голова.
Сдав вчера экзамены и возвращаясь из Толмина, я прилег около часовенки на Стопце в тени каштанов, накрыл лицо платком и заснул. Спал я недолго. Проснулся внезапно и вскочил, почувствовав под рубашкой что-то холодное. Рядом со мной сидела Брика и смеялась.
— До чего же ты сладко спал! — сказала она. — Я не могла удержаться, чтобы не бросить тебе горсть черешен за ворот. Ты сердишься?
— Не сержусь, только рубашка запачкается, — в замешательстве пробурчал я и полез за воротник.
— Постой, я их выловлю, — сказала Брика, молниеносно прижала мою голову к своей высокой груди и обнаженной рукой стала шарить у меня под рубашкой. По всему телу побежали мурашки.
— Я сам, — дернулся я. Мне было неприятно и хотелось вырваться; но, зная, что Брика будет надо мной смеяться, я дождался, пока она выбрала все черешни из-под рубашки.
— И не надувай губы, ты уже не ребенок, — сказала Брика. — А в самом деле, сколько тебе лет? — заинтересовалась она, меряя меня взглядом.
— Семнадцать, — брякнул я и резко отвернулся, сердясь на себя за то, что так послушно ей отвечаю.
— Только-то! — удивилась она. — А ведь ты такой парень, что жениться впору.
Я промолчал и от смущения полез в карман.
— Ох, до чего жарко! Прямо дышать нечем! — воскликнула Брика. Она расстегнула две пуговицы на розовой блузке, легла навзничь, раскинув руки в стороны, и сказала — Ложись и ты!
Я не шелохнулся. Только шмыгнул носом и откинул волосы со лба.
— Ты что, боишься? — засмеялась она. — Не бойся. Я же тебя не съем.
— Домой мне надо. Некогда, — ответил я и потянулся за своим рюкзаком. Только сделал это так неловко, что потерял равновесие, упал на спину и так и остался, боясь, что, если встану, Брика меня окончательно засмеет.
— Ой, и до чего же ты длинный! — воскликнула она, приподнялась, оперлась на локоть и склонилась надо мной. — И насколько длинный, настолько же и мрачный! — добавила она и пощекотала меня травинкой под носом.
Я встряхнул головой и сел.
— О!.. — изумилась Брика, и улыбка сбежала с ее лица. — Так я же тебя знаю! Ты тот несчастный гимназист из дома у реки! Ну да, это ты на прошлой неделе луг косил!
— А разве ты не сразу меня узнала? — спросил я. И меня пронзила мысль, что я и в самом деле ужасно несчастный.
— Нет, — качнула она головой. Потом ласково и сочувственно спросила — Как мама-то?
— Плохо.
— Плохо… — сокрушенно повторила она, убрала волосы со лба и начала застегивать пуговицы блузки. — Но ведь, наверно, не умрет?
Я не ответил. Июньский зной гудел, зрелые хлеба колыхались под горячим ветром, пчелы жужжали, небо было ясно, только со стороны Крна ползли темные тяжелые облака.
— Ну, я пошел, — сказал я и взялся за рюкзак.
— Сколько тебе еще до дому-то? — спросила она. — Часа два?
— Два часа, — кивнул я и встал.
— На-ка, возьми! — и она ловко сняла салфетку с корзины: открылось темно-красное озерко тугих черешен.
— Нет, нет! Спасибо! — замотал я головой и попятился от корзины.
— Да не за деньги! Я же знаю, что у тебя их нет. Так просто тебе дам! — с жаром сказала Брика и нагнулась к своей корзине.
— Нет, нет! Не надо! — уперся я, но с места не сдвинулся. Точно заколдованный я смотрел, как ее белые пальцы быстро и очень бережно набирают черешни, и, прежде чем я успел опомниться, в моих руках оказался бумажный кулек. Мне было неловко и неприятно, но отдать его назад я не решался.
— Ну, а теперь ступай! — ласково сказала Брика и прощально помахала мне обеими руками.
— Ну, спасибо… — пробормотал я и отвернулся, потому что сгорал от стыда, а чего стыдился, я и сам не знал.
— Легкого тебе пути! — крикнула Брика мне вдогонку. И путь в самом деле оказался легким — я шел быстро, насколько могли мои усталые ноги. Черешни я нес так осторожно, будто это были яйца, и искоса поглядывал на них. Они были темно-красные, крупные, сочные. «Прямо живая кровь!» — припомнился мне Брикин возглас, а потом дядин лукавый смех и слова, произнесенные его зычным голосом: «Ты сама как живая кровь! Так бы тебя и съел с волосами и костями!» Я тряхнул головой и ступил на обочину дороги, чтобы бросить черешни в реку. Но не бросил, а, наоборот, устыдился и зашагал дальше, решив, что отнесу их домой и отдам малышам. Однако, прежде чем дойти до дому, я по меньшей мере раз десять сворачивал с дороги, чтобы выкинуть черешни, и всякий раз отказывался от своего намерения.
Так я дошел до Просеки, то есть до того поворота дороги, с которого виднелся наш дом. Там я остановился и заглянул в пакет. И вдруг мне стало окончательно ясно, что принести эти черешни домой невозможно. Меня спросят, где я их взял. Что я отвечу? Скажу, что мне их дала Брика? При этой мысли я покраснел до ушей и метнулся прочь. Крадучись, точно вор, я пролез через густой ольшаник к реке, осторожно огляделся, опасаясь, как бы кто не увидел меня с того берега, высылал черешни из кулька и стал втаптывать их в песок.
И когда я загубил черешни, тогда-то мне и стало по-настоящему стыдно!
Я посмотрел на песок, красный от свежего сока, и на подошвы своих башмаков, тоже кровавые. Быстро разулся, вымыл башмаки и поставил их на песок сушиться. Сел на большой камень и, глядя на бегущую прозрачную воду, горько корил себя за безобразный поступок…
Стыд и раскаяние охватили меня и сейчас. Я повернулся с боку на бок, открыл глаза и оглядел каморку. Солнечные лучи ткали золотой ковер на полу. Шмели куда-то исчезли. Стояла тишина. Утихла и фисгармония. Я услышал, как отец вошел в мамину комнату, потом вернулся в горницу и снова заиграл. Теперь довольно громко зазвучала песня «Славянин, вперед!». Эту песню мама очень любила петь. Она пела ее еще прошлой зимой. Она тогда изредка выходила в горницу и усаживалась в теплом углу за печкой. Когда смеркалось, дети собирались вокруг нее и она им пела. И как звучал ее голос! Хотя теперь она молчала, мне все равно казалось, что я слышу, как позвякивают стекла в рассохшихся старых оконницах… Но вот раздался мягкий отцовский баритон:
Приди, спасенья день,
избавь наш род…