— Замечательные стихи, — сказал как-то я. — И перевод хороший.
— Ка-а-кой перевод? Никакого перевода! — рассердился Хетагуров. — Коста писал одинаково хорошо по-русски и по-осетински!
Соседнюю, одиннадцатую палату, населяют люди не менее интересные, чем десятую. Одиннадцатая — это притягательный центр и для больных, и для врачей. Тот, кому доверяют, может узнать здесь важную новость о фронте, послушать комментарии или «поправки» к сводкам немецкого командования.
Лечит их Гордон Максим Моисеевич, невропатолог, бывший адъюнкт военно-медицинской академии в Ленинграде. Он тут почти всегда. Сидит на табуретке, опустив голову на руки, слушает. Если сам начинает что-нибудь рассказывать, то сидеть не может: ходит, жестикулирует. Очень сутулый, почти сгорбленный. Худое, горбоносое лицо в глубоких морщинах, по виду ему не сорок шесть, а все шестьдесят. Смотрит внимательно, одним глазом, другой прищурен. Поэтому его собеседнику кажется, что тот его видит до малейших деталей, будто рассматривает в микроскоп. Он Halbjude — наполовину еврей, мать — эстонка. Немцы учитывают даже и тех, кто Vierteljude —четверть еврея.
Больных, пять человек, все неврологические. В углу у окна — Зеленский Дмитрий Савельевич. Усы свисают по-казацки и старят его, а в густых волосах нет еще седины. Нос с орлиной горбинкой как бы прижимает верхнюю губу, худой подбородок выступает вперед. Глубоко сидящие под высоким лбом глаза светятся умом и энергией. Под одеялом ног не видно, кажется, что у него отрублена нижняя половина тела. Ближе к двери Бабков — стрелок-радист самолета. Третий — Комаров из Краснодара Правая нога ампутирована, в левой был прострелен нерв, из-за этого постоянные боли. У четвертого — Александрова Георгия — последствия контузии. Он тоже ленинградец. И еще один — Адарченко Арсений — белорус, ранен в ногу. По образованию фельдшер, помогает Гордону и другим врачам на первом этаже.
Гордон М. М.
1956 г.
Гордон сам привел меня в одиннадцатую.
— Хотите познакомиться с моими пациентами? Все они симулянты. Вот первый, — Гордон кивает на Зеленского. — Он вас и познакомит с другими. А я пойду.
Сейчас здесь двое — Зеленский и Комаров. Оба лежачие, они еще ни разу не подымались. Бабков и Адарченко вышли куда-то, а Александров пикирует.
— Если бы не Жора, мы бы пропали. Вот и он, — легок на помине. Где был?
— Пгомышлял, — картавя, отвечает Александров и расстроенный вешает пустой котелок на гвоздь, — да ничего не вышло. Поваг говогит, им самим жгать нечего.
— Ладно, не расстраивайся. Уснем — забудем про еду. — Зеленский подмигивает мне и почесывает указательным пальцем свисающие над бледными губами усы.
«Крепкий ты человек, если не разучился улыбаться», — думаю я, вглядываясь в больного. У него обе ноги парализованы, осколком задет позвоночник.
— Максим Моисеевич говорит, что со временем восстановятся движения. Как вы думаете? Некоторые пальцы чувствуют укол иглой.
— Это уже хорошо, — отвечаю ему, поднимая сползший конец дырявого одеяла. Парализованные ноги высохли, ни следа мышц, пальцы скрючены.
Зеленский рассказывает мне про Александрова. Тот заснул, не снимая ватника.
— Месяц тому назад начал разговаривать, а после контузии целый год ни одного слова не мог сказать. Слух сохранился, все понимает. Тужится, мычит, а ничего не получается, иногда даже плачет от досады. Максим Моисеевич полечил чем-то, гипноз применил, и вот свершилось евангельское чудо: заговорил Георгий.
Дмитрий Савельевич и по званию, и по возрасту старше остальных. Слушатель военно-инженерной академии, перед войной находился на строительстве пограничных укреплений Очень развит, владеет польским, немецким и французским языками. Товарищи называют его «инженер», а некоторые — «академик». Во всех корпусах лагеря, в котельной и прачечной у наго приятели. Здание котельной почти рядом с девятым корпусом, в кочегарке работают цивильные из Хороща. Кое-кто из них слушают московские и лондонские радиопередачи, разговаривают с некоторыми пленными, кому доверяют, а те передают Зеленскому свежие новости От него через верных людей они расходятся по лагерю: о неудачах немцев на фронте, о бомбежке их тылов, о партизанах, — обо всем, что дорого советскому человеку.
Зеленский Д. С.
Довоенное фото.
Полицаи следят за тем, чтобы заключенные лагеря не общались с цивильными, Кроме Нагодуя и полицаев грозой лагеря является унтер-офицер Шоль. Шоль — правая рука начальника лагеря Губера. Он вездесущ, его появления в корпусе можно ожидать в любое время дня и ночи, кажется, его женоподобная фигура на длинных ногах постоянно маячит в лагере. Не помню, видел ли я когда-нибудь Шоля без улыбки. Назначит кого в команду для отправки в Германию — на его бабьем лице с розовыми щеками улыбка, прикажет посадить человека в карцер — тоже улыбается. Заметив бегущего из кухни пленного, на ходу стаскивает перчатку с руки. Попавшийся со страхом смотрит на улыбающееся лицо и злые глаза унтер-офицера.
— Знаешь приказ?! — кричит тот, замахиваясь. Кулак у него крепкий и от второго удара пленный валится. — В карцер!
Подбегающий полицай угодливо козыряет:
— Будет исполнено!
Шоль надевает перчатку и шагает дальше, оттопырив широкий зад. Хорошо говорит по-русски, с легким акцентом. В прошлом он колонист на юге Украины. В советские годы ему предложили уехать, а поместье передали батракам.
* * *
В начале января я вернулся в туберкулезное отделение. Хожу с палкой, рана еще гноится, но уже могу работать. Тут все то же, что и раньше: голод, тоска, постоянный, проникающий во все поры кожи запах хлорной извести. Разнообразие вносит иногда приход переводчика Рауля. Очень высок ростом, с впалой грудью, в черной суконной гимнастерке. По-цыгански смуглое лицо и черные волосы вызывают молчаливый вопрос о его национальности. Известно, что ему двадцать один год, он москвич, жил в детском доме. Он переводчик, но не захотел жить вместе с полицаями и остался в том же корпусе, где был до своего назначения в переводчики. Сопровождает на работу за лагерь группы пленных, переводит приказания конвоиров. Пленные знают, что это свой парень.
Вовлечь его в разговор о войне, о положении на фронте — дело трудное. Сидит молча, задумавшись, если есть махорка — курит, и непонятно, притворяется ли он, что не слышит вопроса, или, действительно, мыслями где-то далеко. Сегодня завели разговор о Сталинграде.
— Что там делается — ничего не поймешь, никто не знает, — проговорил Круглов.
Рауль отмалчивается, будто не от него ждут ответа.
— Где же там фронт?! — настойчиво прошу я. И желая задеть его, добавляю: — Умеете же вы den Schnabel halten![19]
Рауль сосредоточенно дымит. Потом берет карандаш и быстро рисует волнистую линию Волги, кружок на ней — Сталинград, севернее его — жирную стрелу, направленную на юго-запад, и такую же стрелу, ниже Сталинграда, — на северо-запад. Концы стрел почти смыкаются.
— Сейчас у немцев там три фронта, — произносит он своим глухим голосом. — В самом Сталинграде — раз, со стороны Воронежа наши наступают, и еще вот, с Кавказа. Ну, все вам сказал, мне пора.
После его ухода каждый вертит в руках и рассматривает листок со стрелами.
— По-моему, армия Паулюса в мешке, — произносит Круглов. — Как ты думаешь, кадровик? — обращается он к Протасову.
— В мешке, да крепко завязанном! — И тот энергичной линией соединил обе стрелы.
В лагере все чаще устраивают построение пленных по корпусам. Немцы сами пересчитывают, не доверяя, тем сведениям, которые им подают. Сначала в палатах тех, кто не встает с нар, а затем в строю.