— А вы давно здесь?
— Почти с самого начала, с осени сорок первого. Хотели ампутировать, да спасибо Свешникову, осталась нога.
— А он кто?
— Свешников кто? — удивляясь моей неосведомленности, переспросил больной. — Главный хирург здесь. Пока ваши гродненские хирурги не приехали, он один работал.
Алексей Зубков — мой сосед — часто рассказывает о Свешникове.
— Когда наши придут, — сказал он однажды, — будем просить, чтоб его орденом Ленина наградили.
Сказано было со спокойной уверенностью. Наши придут — это ясно, и нет сомнения, что Свешников будет награжден. Неистребима вера в торжество справедливости!
Свешников М. Н.
Послевоенное фото.
На следующий, день хирург делал обход. Худой, выше среднего роста, подтянутый Пепельно-серые волосы гладко причесаны, к воротнику гимнастерки пришит белый подворотничок из марли. Немного прихрамывает. Осмотрев меня, сказал:
— Без рентгена точно не определишь, что там. Подождем, может быть и закроется рана.
С Зубковым они старые приятели.
— Покажи, как нога. Уже пикировать можешь?
— Какое там пикировать, Михаил Николаевич! Нагодуй сразу догонит! — отвечает Зубков.
— Поправляйся быстрей! Знаешь ведь: волка ноги кормят.
Авторитет Свешникова велик у всех пленных Хороща. Искусный хирург, до армии был ассистентом Ивановского мединститута.
Зубков — это живая история лагеря. Он рассказывает про те времена, когда лагерь был переполнен. Тысячи людей находились во всех корпусах и постройках. Много погибло от тифа, голода, поносов, часть отправили в Германию. Летом сорок первого года было два массовых побега, люди скопом бросались на проволоку. Многие погибли от пуль, многие прорвались.
Комендантом лагеря был Яр, белоэмигрант, а в войну — немецкий офицер. Он называл себя родственником известного в свое время хозяина московского ресторана. В центре лагеря, против шестого корпуса, специально устроили деревянный помост — «лобное место». Тут пленных избивали палками. Яр стоял у помоста, руководил:
— Бейте его, пока дух большевистский не выйдет!
И били до смерти. Без плетки в руках Яра никто никогда не видел. Потом его не стало, наверно, повышение получил.
— Сейчас уж и полицаев меньше, и полицаи не те, — говорит Зубков. — Немного бояться стали. Вдруг, думают, просчитались: победит не Гитлер, а Советский Союз. По-прежнему только свирепствует начальник полиции Нагодуй.
— Фамилия такая?
— Фамилии не знаю. Так все называют. — И видя, что я не понял, объясняет: нагодую — значит по-украински — накормлю. Если вздумает кто с котелком пикировать на кухню, разжиться брюквой, — берегись Нагодуя! Догонит, собьет с ног. Дубасит палкой и приговаривает:
— Я тоби нагодую, в душу твоей матери, нагодую! Матку забудешь, а мэни — николы!
Рисковать осмеливаются лишь те, кто подвижен и хорошо знаком с персоналом кухни. Чтоб можно было прибежать, сунуть знакомому котелок и мчаться обратно в корпус. Это делают вечером, после тщательной разведки, узнав, в какую сторону пошел начальник, полиции, не расхаживает ли он около кухни.
У Алексея неистощимый запас рассказов о своем селе в Тульской области, о родных, о службе в армии. 3а простоту и искренность Зубкова уважают все. Часто ему поручают резать хлеб на пайки.
Делить хлеб — каждому по сто пятьдесят граммов — дело самих больных. Выбирают двоих. На глазах у всех хлеб режут на равные порции. Затем один поворачивается спиной к столу и отходит от него на несколько шагов. Резчик дотрагиваясь рукой до кусочка, кричит: «Кому?» и тот, кто повернулся спиной, называет любого из больных. При таком способе дележки никто, в том числе и те, кто делит, не знают, какая пайка кому достанется. Каждый вправе рассчитывать, что не сегодня, так в следующий раз ему попадет кусочек получше, на два-три грамма тяжелее.
— Кому? Кому? Кому? — раздается каждое утро по всем трем этажам корпуса.
В Гродно хлеб выпекался с примесью свеклы, был черного цвета, блестящий от влаги. Здесь, в Хороще, как это делали и в Лиде, в муку добавляют тонко размолотые древесные опилки. Опилок тридцать процентов, — таков стандарт. Размолотое дерево придает хлебной корке серебристый оттенок, в мякише — многочисленные гнезда белоснежной древесины. Знающие люди говорят, что она березовая, другие же возражают: нет, ель!
Прошло уже две недели, а нога гноится по-прежнему.
— Переходи на первый этаж, — предложил однажды Пушкарев, — там двор ближе,а То ты сидишь наверху, свежим воздухом не дышишь.
Действительно, с больной ногой лучше на первом этаже. Не хочется лишь уходить от Зубкова.
На новом месте, в десятой палате, тесно, комната маленькая, пол из керамических плиток, в углу — труба, забитая деревянным кляпом, — когда-то тут была ванная, а может быть, санузел. Но до двери во двор всего несколько шагов по коридору.
Здесь двое больных, оба пожилые. Полковник, дядя Костя, как его называют, высокий человек без правой руки, и Хетагуров — осетин с черной бородой.
— Врач, а вылечиться не можете, — ворчливо шутит однорукий.
Он доброжелателен, с ним не трудно войти в контакт. К нему часто приходят пленные: кто потому, что земляк, кто — в одной дивизии служил, а чаще затем, что нужно поговорить с умным, спокойным человеком. Всю жизнь прослужив, он хорошо знает резервные силы страны и армии, его спокойная уверенность передается другим. Не бросается из одной крайности а другую. Если немцы начинают трубить о прорыве на каком-нибудь участке нашего фронта, полковник спокойно объясняет, что это на одном участке, а фронт тянется от Ледовитого океана до Черного моря. И, наоборот, если в лагерь проникает весть о наступлений наших, то он вовсе не считает, что наши войска уже на днях очутятся под Белостоком.
— На войне и в наступлении, и в отступлении не легко, — говорит, он, поглаживая короткие седые волосы. — У гитлеровцев уже нет прошлой уверенности. О-ох, сколько у них было высокомерия, даже у пленных! Помню, приехал я в штаб вместе с другими командирами, ждем, курим на полянке. Выводят из штаба двух немцев, пленных, один из них майор, пожилой. Мы подошли, начали разговор. Кто-то прямо спросил: что он думает о войне? Ответил нам, как школьникам: «Кто победит — трудно сказать, но сейчас, уже видно, что воевать мы вас научим». Мы ему о том, что у нас есть опыт прошлой войны, напомнили о прорыве Брусилова, о поражении немцев под Псковом. Рассердился, не стал разговаривать.
Иногда кто-либо из знакомых полковника приносит ему немного брюквы или картофелину. Дядя Костя тут же делится с нами, хотя и делить нечего. Чтоб не оставлять его голодным, не делить жалкие крохи, Хетагуров и я уходим во двор. Хетагуров обматывает себя одеялом и начинает ходить кругами вдоль ограды корпуса. Устав, присаживается на брошенных у входа кирпичах. Я знаю характер Хетагурова и не завожу с ним разговора о том, что больше всего волнует, — в войне. О событиях войны Хетагуров не произносит ни слова, и в беседы на эту тему не вступает. Будто война — это кошмарный сон и вовсе не он, Хетагуров, был ранен в голову. Он может говорить, и поговорить красиво, с вдохновением, но это случается редко, когда разговор заходит о его любимом Кавказе, о маленькой Осетии, где он родился и вырос. «Какой народ! Какой народ!» — приговаривает он. И если видит, что к его восторгам относятся с вниманием и сочувствием, то удостаивает слушателей чтением на память стихов своего великого однофамильца Коста Хетагурова:
...Когда же радость грез
Отравит горечь слез,
Когда тебя настигнет горе,
Ты вспомни лишь народ, —
Среди его невзгод
Твои страданья — капля в море!