Нагрудник красного воеводиного кафтана сворачивала из палаты в палату, из перехода в переход. Серая воинская риза парила в движении, высокая соболья шапка задевала арки. Царь видел подметки сафьяновых сапог. Блеск их гвоздецов ослеплял сильнее солнца обидою: «Воротись!» Когда сильным человеком решение принято, и смертный одр не заставит перемениться. Умрет, проклиная, горько царь понимал. Ему не терпелось воротить любовь, искреннюю преданность, былую складность душ. Недавно полнились оба думою единою. Спорили ради дела, не в гневе непреодолимом, обоюдном.
Двунадесятилетняя гармония оборвалась в исподволь. Иоанн переменился, но не желал подлаживаться к ставшему другим Курбский. Старинным обычаем полагал он себя нанятым на службу ратную, не рабом, не прихлебателем. Вправе приходить и уходить он, ежели служба не по нраву. Он муж чести, не лести. Он уважает, а не преклоняется, служит не теряя достоинства, с гордо поднятой головой.
Царь любил его, требовал полной отдачи, а тот никогда не поступался независимостью и свободой мненья. Когда любовь наталкивается на гордость, ломается любовь. Призывные слова царя, его мольбы и слезы, стали Курбскому невыносимой назойливостью. И воевода торопился уехать, дабы долее не слышать, не видеть. Возможно, в глубине души он боялся уступить и потом остаток дней проклинать себя за слабость.
К нижнему крыльцу Курбскому подвели коня. Он вправил ногу с серебряной насечкой стремя и прыжком очутился в седле. Из брусчатки стальная подкова высекла петлистую искру, крутым боком вороной полетел к Троицким воротам. Царь стоял в дверях. Потом спустился вниз. Худые щеки с бородкой тряслись. Длинные породистые мочки ушей ходили как при жевании. Взор его был страшен. В нем отражалось холодное тучное мраком небо и две боязливые звезды стрельцовых факелов. Дергая руками, не умея успокоить, соединить в упорядочный жест, Иоанн вонзил острие посоха в ногу слуги, подавшего воеводе коня. Тот не смел кричать, дабы не допустить дальнейшего, ужаснейшего.
Ветер колыхался в царской лицевой растительности. Мохнатые брови сошлись к тонкой орлиной переносице, запавшие глазницы сузились на дне прищуренной линией. Царь пил картину удалявшегося, сросшегося с конем, всадника. Где-то в середине ее стучит сердце, некогда пылкое, отзывчивое, понимающе, прощающее, исподволь и безвозвратно неумолимое. Не сам! Не сам! Подговорили, научили Андрея. Кто? Всплывали имена, плыли в леденеющем вечере шепоты… Иоанн вертел острием в проткнутой стопе. Уже стонал, приседал слуга, не ведавший, что рассорились боярин и царь. Теперь смертный враг прежний любимец. Наконечник посоха разорвал плюсну. Сапог утолщался кровью. Царь же крутил и вертел посох, замечая. В страдании слуги искал собственного утешенья и не находил.
Царь способен был остановить Курбского и на московской, и на псковской, на любой другой заставе, но он позволил доехать до Дерпта. После каждый день ждал покаянного письма, малой весточки. Он верил, что простил бы неповиновенье покаявшемуся. В ответ Курбский не предпринимал ничего. Послушно выполнял обычные обязанности. Судил, рядил. Укреплял стены, готовил город против польской осады, Снаряжал ополчение. А в воздухе витала опала. Рыл землю крот зависти. На место воеводино давно метили негордые, алчные. Царя наущали, что оборона Дерпта будет от своих, не от внешних ворогов. Ежели из города Курбский выйдет в поход, то уведет не для битвы, для сдачи войско. Царь не верил наветам, но бесило его: недостойные лезли в глубину личной обиды его, грязными руками хапали слабый росток любви и доверия, которые теплил к предававшему. Тот- не эти, не просил поместий и жалованья. Богат и знатен без того. Служил, довольствуясь военной добычею. Не он ли Казань брал?!
Дела государственные имеют суровые правила. Неизбежно требовалось наказать неуважительного человека, иначе другие, не имевшие ни ума, ни дарований, возьмут пример. Обстоятельства складывались к отстранению дерптского воеводы. Указа ждали со дня на день. Царь, после долгих и мучительных колебаний решившись силой заставить склониться неохотливую выю, тайно приказал дерптскому земству воспрепятствовать воеводе бежать вместе с семьей или без оной, ежели тот надумает. Предполагал: любые путы разорвет вольная птица. И вот земские стрельцы уже нарезали круги округ дома собственного военачальника.
Ночью Курбский простился с преданной супругой и девятилетним сыном, перелез через городскую стену в том месте, которое не раз требовал починить и где наутро бесполезно правили камень. Верный слуга подвел ему двух оседланных коней. Дав ему, рыдающему, целовать руку, дерптский воевода помчался к литовской границе. Скоро он был в Вольмаре.
Оттуда немедля Андрей Михайлович написал письмо царю, где излагал причины, заставившие его покинуть родину. Курбский долее не сдерживался, слова его полились огненными мстительными стрелами. Бывший воевода изливал боль, желчь, неудовольствие, разочарование и презрение. Не признавался в одном, что изменил. Не предательством считал побег, а дозволенным переходом с одной службы на другую, к великому князю литовскому. Издревле бояре русские с челядью, кочевали от князя к князю, по неудовольствию сменяя и без объяснения причин. Мир сузился, переезжать осталось в Литву и Польшу, соединенные под Сигизмундовой короной.
Когда в удельные времена князь-брат воевал с братом-князем, не считали переезд боярина к ворогу изменою. Отчего же измена это ныне? Поляки – славяне, как мы. Литва наполовину ославянина. Воевать же воевода с царем станет, потому что дело его воинское, вольно, по выбору признает он над собой нового господина, короля польского. Чего царь от него хотел? Чтобы он, опальный, покорно агнцем выю на плаху склонил?.. Подписал письмо – изгнанник князь Андрей Михайлович Курбский. Великая обида звучала в начертании самих букв послания, полагал его воевода столь справедливым и значительным, что велел писцам снять копию, и наследникам положить ее с собой в могилу, и не иначе – в изголовье.
Задетый царь немедля продиктовал ответ. Стоя на Красном крыльце, опять пригвождая жезлом стопу, теперь гонцу и рабу воеводиному, посмевшему подвести лошадей беглецу под стенами Дерпта – некоему Василию Шибанову, отчаянно подавшему и бумагу, Иоанн заговорил с возражением. Еще называл любимца воеводою, но уже отставным боярином и не сильным в Израиле. Укорял притязанием на ярославское княжение, умалял заслуги побед под Тулою и Казанью. Яд аспида усматривал на губах прежде нежных. Храброго попрекал трусостью, привязанностью к телесному. Без меры обижен был царь, уколот в рану сердца. Сей ответ Курбскому стал самым длинным письмом его жизни, после из него одного составили книгу. Преобразила воеводина измена царя. Переполнила чашу. До того сомневался в подданных, после не верил никому. При себе царь велел пытать Шибанова, вызнавая обстоятельства побега, тайные связи, имена единомышленников в Москве. Но сколь не катали слугу по раскаленным углям, не рвали тело клещами, не капали на выбритое темя ледяной водой, не выдал он, ежели знал. Умер, скрежеща оставленными Малютой зубами. ков в Москве.
Одним из декабрьских дней восьмого тысячелетия от сотворения мира, когда тридцать лет он уже правил Московией и еще десять, согласно предсказаниям звездочетов, предстояло, царь вдруг оставил подданных. На Кремлевскую площадь приехали спозаранку множество саней. В них сносили церковную и дворцовую утварь, святые иконы, ризы, кресты, драгоценные сосуды и каменья, нагружали сундуки с казной. Растерянное духовенство и бояре ждали царя в Успенской церкви. Он пришел туда с ближней свитой. Велел митрополиту служить обедню. Усердно клал поклоны. Милостиво дал целовать руку свою и колено боярам, дьякам приказным и купцам. Сел в сани со второй женой, прекрасной черкешенкой Марией Темгрюковной, и двумя сыновьями от Анастасии Романовой, Иваном и Феодором. Детские головки двух его дочерей, Марии и Евдокии, пугливо выглядывали из другого возка. Поезд с любимцами и целым полком всадников тронулся в завесе частых снежинок, падавших с нахмуренных небес.