Итак, донос рядового сыщика получил ход, был возведен в степень. На амнистированных и «прощенных» было оказано административное воздействие: «И он (строгий московский генерал-губернатор граф Закревский. — Н. Р.) в предупреждение, чтобы эти 60–70-летние старики не затеяли новой революции, — писал один из молодых декабристских друзей врач Н. А. Белоголовый, — распорядился немедленно о высылке их из Москвы, обязав подпиской, что всякий раз, как им встретится надобность по делам побывать в Москве, они должны испрашивать разрешения у московского начальства на определенный и короткий срок»[19].
Однако, разослав бывших узников, конституционалистов, республиканцев, поборников крестьянской свободы по городам и весям России, III жандармское отделение, вопреки своим задачам, рассеяло в разных концах страны семена свободолюбия и критической мысли.
Появление декабристов в провинции сопровождается брожением и там: из Твери следует донос, что Матвей Муравьев-Апостол и петрашевец Европеус возбуждают деятелей местного комитета по крестьянскому делу в антиправительственном направлении.
Стариков возмущал надзор, унизительные отметки в паспорте. Из Калуги раздается протестующий глас Батенькова. Он обращается даже с письмом к императору Александру II. «Снова надзор, снова недоверие, продолжение изгнания и ссылки небольшому остатку проведших в полном страдании всю жизнь, продолжение моральной пытки… Не опечалит ли это и самое общественное мнение?»[20] — многозначительно вопрошает автор в конце письма.
Декабристы в кругу единомышленников-друзей не только обсуждали статьи прессы и правительственные проекты, но и читали вслух письма своих товарищей. Они приходили с оказией, то есть через знакомых, или по почте. Первые, естественно, были откровеннее и содержали более ценную информацию. Вторые, оказываясь достоянием любопытных почтмейстеров и III отделения, часто имели формальный характер.
Письма эти сшивали в отдельные тетради, переплетали, сохраняли, переписывали. На пороге революционной ситуации, в 1858 году, Матвей Иванович Муравьев-Апостол писал из Твери своему племяннику Михаилу Бибикову в Москву: «Крестьян еще будут обвинять, когда они возьмутся за топоры. Терпение нашего народа велико, но оно имеет предел, как все на свете»[21]. Что же, эта фраза была похоронена у Бибикова в письменном столе? Нет, конечно: она имела общественное звучание и сделалась крылатой.
На декабристов смотрели в обществе как на, своего рода пророков, как на знамя. «Пусть юное поколение действует, но пусть оно видит в нас ценителей добра и всегдашних противников зла, в каком бы обманчивом свете оно ни представлялось»[22] — это из письма декабриста Оболенского. Тот же Оболенский писал 20 февраля 1862 года Батенькову: «Если бы писать все то, что говорилось о Собрании дворянства Петербургского и Московского, о мин-ре Валуеве (между автором письма, декабристом П. М. Нарышкиным и декабристом П. Н. Свистуновым. — Н. Р.) и о прочих лицах, иже во власти суть, то пришлось бы написать целую брошюру с красным знаменем на обертке и с заглавием — Les Aristocrate a la Lanterne (аристократов на фонарь. — Н. Р.), но Вы это слышали и переслышали и для Вас это не ново»[23].
В те же годы, оценивая роль движения декабристов, Батеньков в личном письме утверждал их место в цепи борцов: «От фатального декабря, как от бегства из Мекки в Медину, считается летосчисление всех возможных эмансипации»[24]. Безусловно, и эта фраза мученика Петропавловки обрела крылья.
Иван Иванович Горбачевский и Владимир Федосеевич Раевский не воспользовались сомнительной амнистией, остались в Сибири и умерли там. Их письма (первого — к Е. П. Оболенскому и Д. И. Завалишину, второго — к Г. С. Батенькову и А. Ф. Вельтману) напоминают продуманные, целенаправленные памфлеты. Значение этих посланий выходит за пределы частной переписки — это яркие законченные публицистические произведения явно революционного содержания.
Вот отрывок из письма Раевского Батенькову от 29 сентября — 6 октября 1860 года: «Сначала я с жадностью читал журнальные статьи, но, наконец, уразумел, что все эти вопросы, гласность, советы, стремления, новые принципы, прогресс, даже комитеты — игра в меледу. Государство, где существуют привилегированные и исключительные касты и личности выше законов, где… власти суть сила и произвол без контроля ответственности, где законы практикуют только над сословием людей, доведенных до скотоподобия, там не гомеопатические средства необходимы»[25]. Или: «настоящие события доказали, что для правительства опаснее Пугачев Пестеля и Рылеева»[26].
Еще в 1858 году в письме к другому своему корреспонденту-петербуржцу писателю Александру Вельтману Раевский пишет: «…Мы по непременному закону оставляем в наследство идею для руководства новому поколению. И эта идея растет и будет, и должна расти и никакие препятствия не сожмут ее»[27].
Нарочито резкие, предельно откровенные и в литературном отношении безупречные письма не только являлись свидетельством для потомков об убеждениях Раевского, они стали действенным орудием политической борьбы старого агитатора.
Раевский печатал статьи в «Колоколе», в приложении к «Колоколу», называемом «Под суд». В те же годы в Иркутске был опубликован его очерк «Сельские сцены». Он страстно ратовал за действительное, а не иллюзорное народное просвещение: «Дайте детям простолюдинов грамотность, а в училищах буквари, в которых не глупые шутки и побасенки составляли бы половину книги, но буквари, где объяснялись бы… правила нравственные и необходимые»[28].
7 ноября 1860 года Михаил Бакунин, встречавшийся с Раевским в Сибири, писал Герцену: «По всему образу мыслей он (Раевский. — Н. Р.) демократ и социалист»[29].
Может быть, не столь блестящи по форме, как письма Раевского — профессионального литератора-поэта, послания декабриста Горбачевского, но сущность их та же. «Я не верю никакой гласности в печати, не верю успеху ни в чем, не верю обещанной свободе, не верю даже нашей, до нас касающейся амнистии»[30]. Это уже 1862 год.
А вот другой отзыв Горбачевского на свершившуюся крестьянскую реформу. Он обращается к былому другу — князю Оболенскому 22 марта 1862 года: «Я даже еще хорошо не понял и свободу крестьян, что это такое — шутка или серьезная вещь. Постепенность, переходное состояние, благоразумная медленность — все это для меня такая философия, которую я никогда не понимал»[31].
Относительно иллюзорности серии «бумажных реформ» резко высказывался и декабрист Д. И. Завалишин.
Читая гневные строки, вспоминаешь и пронизанные мудрой горечью, иронией письма к сестре непримиримого декабриста Михаила Сергеевича Лунина, погибшего в Акатуйском руднике.
Вслед за Раевским, Горбачевским, Завалишиным к самой левой группе старых декабристов можно причислить в годы революционной ситуации и Александра Викторовича Поджио. Уходя в своих воспоминаниях, опубликованных уже после его смерти, в историю крестьянского вопроса, Поджио говорил о действиях Пугачева: «Его (Пугачева. — Н. Р.) разбоям предшествовали разбои дикой власти, те, которые и ввергли целые поколения в ту пропасть общественную, которая извергла одни заявления отчаянного мщения… Если Пугачев пошел разбоем, то Михельсон (генерал, разбивший Пугачева. — Н. Р.) пошел тем же путем с тою разницею, что первый стоял за свободу, а последний настаивал на закреплении злодейского рабства!..»[32]