Народу на палубе оказалось много, все лавочки заняты, и нам ничего не оставалось, как стать у борта, облокотившись о поручень. И хорошо. Я просунул руку под руку Петры, и она тут же прижалась ко мне всем боком. Молча опять же. Глазела на открывавшиеся виды, на воду в реке, улыбалась. Наконец я спросил:
– Ты как?
– О, хорошо! Как красиво!
– Нет, я о другом: ты – как?
Она поняла:
– О, русский язык! Разумею, да. Я тебя… я тэ милу́ю. Разумеешь?
– Понимаю. Я тоже тебя люблю. Нет, не так: я очень тебя люблю, очень! Разумеешь?
– А, да. Вэлми, вэлми! Значит «очень», да. Вэлми милу́ю тебя, мой Петер! Ты… очень красен. Вэлми красивый, значит. Разумеешь? Я думала в Праге, думала – как ты… э, какой ты? Ты – очень, очень. Твои письма, и ты здесь, сегодня. Ты – мой Петер. Я тебя люблю.
У меня поплыла голова. Что теперь?
– Я хочу… хочу целовать тебя, понимаешь?
Петра спокойно кивнула:
– Хорошо. Можно. Ли́ват – целуй.
– Тут неудобно, полно людей.
– А, да. Нени можнэ. Нельзя, разумею. Значит, давай… э, ховаться, да? Давай ховаться от людей, этот корабль. Да?
Конечно, тут же понял я, Петра права: надо сейчас же спрятаться, сховаться, как она выразилась, уйти отсюда, с этого кораблика. А куда? Ну ясно куда: домой, ко мне. И нарушить данное родителям обещание? Ну и пусть! Я и Петра – это сейчас важнее, сейчас и всегда.
– Пойдем, – позвал я ее, – пойдем, скоро будет остановка, пристань, сойдем на берег.
– Хорошо, пойдем. А куда, мой Петер?
– Ко мне домой, это не так далеко.
– А твои мама и папа?
– Их нет в Москве, я там один. Идем?
Петра вдруг опустила голову. Волосы сразу скрыли ее глаза, всё лицо. Но вот она развернулась ко мне, откинула в сторону пряди и глянула горько, почти испуганно:
– Петер… Это нени можнэ. Нельзя.
Я удивился:
– Ты меня боишься?
– Нэ, нэ, Петер! – и указала себе в грудь, там, где сердце: – Я боюсь не тебя. Я боюсь себя. Разумеешь? – и повторила долгим шепотом: – Петра боится себя.
Я понял. О боже! Значит, нет.
– Значит, нет? – произнес вслух.
– Да, Петер мой, нет. Это сейчас много. А потом… потом назад в отель, мама, отец, они хорошо увидят, если…
Да, конечно. Она права опять же… Я сглотнул и попытался улыбнуться, потому что глядеть на выражении Петриного лица стало горько. Бедная девочка. Бедный я.
– Хорошо, Петра, ладно, ты права, не пойдем ко мне домой. Но… я должен тебя целовать! Пошли, я знаю где!
Мы сошли на ближайшем причале, у Крымского моста. Там вдоль набережной был большой сквер, но целовать Петру в здешних кустах или за деревьями мне показалось неуместным, и я повлек ее через арку во двор большого дома позднесталинского периода, а там толкнул дверь в ближайший подъезд.
В подъезде было тихо, почти сумеречно после яркого света улицы и совсем не пахло кошками. Мы поднялись на пол-этажа к окну с глубоким подоконником. Петра уложила на него сумочку, до того висевшую у нее на плече, и развернулась ко мне.
– О’кей, – произнесла почему-то по-английски, – здесь хорошо, целуй меня…
Сколько истекло времени, пока мы страстно целовались, я не помню. Зато помню ее тело, вжавшееся в меня, ее мягкую грудь, спину и всё нижерасполагавшееся, куда доставали мои руки. Когда такое у вас впервые, то можно сойти с ума. Тем более если вам только шестнадцать. И даже не столь важно, что есть одежда, сквозь которую не чувствуешь, не слышишь кожу, голую чистую кожу, – но ты чувствуешь и слышишь сердце, всю любовь, ты несешься по темному тоннелю бессмертия, в конце которого – свет, твоя вечность.
– Я чувствую тебя, – вдруг прошептала Петра, – тебя… ты там большой и сильный такой! О, Дева Святая, помогай мне!.. Оставь меня, Петер, я больше не могу, это так… мучит, э, мучить себе… Нам пора в отель… Последний раз, целуй последний раз!..
Мы выбрались из подъезда, сели на ближайшую лавочку. Петра сказала серьезно:
– У меня ноги еще… как это?.. Дрожат, да?
– Да, дрожат. У меня тоже.
– Хорошо, что мы не сделали это… Мы это сделаем потом.
– Когда?
– Еще год, я окончу гимназию, стану совсем большая, ты сделаешь мне визит в Прагу. Еще год, да. Бог даст. Бог – это ждать, это верить.
– И терпеть, – добавил я с иронией.
– А, Петер, никак по иначе. Всё хорошо. Ты есть, я есть. Есть любовь.
– Послушай, Петра, а во сколько лет у вас можно жениться, идти в загс?
– Загс? Не понимаю, расскажи, цо то е, это как?
Я объяснил. Она засмеялась:
– А венчаться! В восемнадцать. А если родители панны согласны, то и раньше, но если пан постарше. Но только в соборе, и настоятель благословит.
Я представил себе эту ситуацию: собор, горят свечи, звучит орган, ихний батюшка, то есть католический священник – и я, советский атеист, а рядом Петрин отец, член ЦК. Рехнуться можно! Бред эпохи социализма!
И рассмеялся. Петра расширила глаза и вдруг рассмеялась тоже:
– Я разумею, разумею, о чем ты, почему! Ой, чудо, чудо, прямо горжи́!
– Что такое «горжи́»?
– А!.. Ну то е… когда горит. Когда дом горит. Ну, горит!
– Пожар?
– Да-да, пожар, правильно! Но тут это юмор. Горжи – а все смеются. То е очень смешно.
– Да, очень смешно у нас с тобой, это точно!
Она взяла мои ладони в свои:
– Петер! Нам нени можнэ тескнит!
– Что такое «тескнит»?
– Э… ну еще у нас говорят – трухлит.
– Трусить, что ль?
– Да, бояться… А, вспомнила: грустить! Нам нельзя грустить, мой Петер! Я тебя люблю, и есть Бог, он со мной, и всё мне даст, мне и со мной тебе. Разумеешь?..
Да, я разумел. То есть всё понимал. Кроме одного: вот завтра Петра уедет, а я останусь и не увижу ее еще год, а если по правде, два, а то и три. Это как? Как жить? Как же можно не трухлит, не тескнит, или, проще говоря, не грустить? Да тут не грустить, тут выть надо!..
Печальные, мы поехали в гостиницу. Сначала дошли до метро «Парк культуры», а еще через пятнадцать минут были на месте. В холле Петра повела меня к лифтам, показала пропуск-карту швейцару, мы поднялись на какой-то этаж, долго шли по длиннющему ковру и наконец остановились перед дубовой дверью в номер. Открыл пан Густав, улыбнулся, оглядел дочь, обнял ее и пригласил вовнутрь. Я только увидел сквозь дверь, как там шикарно, в первой комнате, гостиной, но заходить не стал.
– Простите, мне пора.
– Нет-нет, а обед? – явно удивился пан Густав. – Мы все вместе, и с тобой, Алексей, сейчас идем на обед в ресторан, на 7-й этаж.
Тут же показалась пани Власта и что-то горячо заговорила по-своему, адресуясь к мужу.
– Вот и моя пани не понимает, как же мы без тебя? – продолжил он и глянул на дочь: – Петра, пригласи Алексея! Как же так? Петра!
Но я опередил ее:
– Простите и спасибо. Мне действительно надо сейчас за город на дачу, я обещал тетке, что буду к вечеру, а ехать долго. И я не голоден, мы с Петрой зашли в кафе, перекусили. (Всё это я соврал, конечно: и на дачу не собирался сегодня, и ехать туда было не долго, и ни в какое кафе мы с Петрой не заходили.) Еще раз спасибо и извините. Я пойду. А завтра буду на Киевском вокзале, провожу вас, если не возражаете. Номер поезда и вагона я помню.
Пан и пани развели руками, а Петра (демонстративно, что ли?) вложила свою ладошку в мою и кивнула родителям:
– Я провожу Алексея до лифта.
Там мы и расстались. Быстро коснулись друг друга губами, перед тем убедившись, что нас никто не видит.
Я поехал домой. Чувствовал себя странно – то радостно, то отвратительно. Первое было сопряжено с памятью о живой Петре, поцелуями и ее телом, которое я впервые обнимал еще пару часов назад, а второе – с тем, что теперь я ее долго не увижу, очень долго, нестерпимо долго. Ну это если не считать завтрашнего прощанья на Киевском вокзале, у поезда «Москва – Прага». Хотя разве это стоит считать? Десять минут, и всё. Потому что я намеренно приехал именно за десять минут до отправления. Чтобы не мучить Петру и себя.