— Это она брала штурмом Безымянную. Войну с фашистами мы начали под Москвой, куда нас перебросили с Дальнего Востока. В октябре 41-го мы двое суток силами одной нашей дивизии защищали все Бородинское поле от 4-го немецкого мотомехкорпуса. Двое суток мы били фашистов и не дали корпусу ринуться к Москве. За этот и последующие бои дивизия представлена к присвоению ей Гвардейского звания. Пока еще мы не гвардейцы, но завтра можем стать ими. И вам выпадает большая честь не только снять с себя имя штрафников, но и стать гвардейцами.
— Слов говорить не будем, а покажем делом, — негромко сказал сосед Радина, худощавый человек лет сорока.
И все дружно закивали, что-то вразброд отвечая комиссару.
— А это у вас орден за Хасан? — почтительно глядя на Ефимова, спросил кто-то.
— «Красное Знамя» — за штыковый бой у Хасана, а «Звезда», — за отражение нападения японско-маньчжурских банд на заставу. Еще в 1935 году. Я ведь раньше пограничником был.
— А вы, товарищ старший батальонный комиссар, не знали случайно полковника Четверикова? — с надеждой спросил Радин.
— А как же. Кто из пограничников не знал этого лихого командира. Грозой был для всех маньчжоу-го и самурайских прохвостов. А ты его знаешь? — спросил Ефимов.
— Знал, но потерял из виду, — уклончиво ответил Радин.
— Он куда-то не то сюда, не то на Север перевелся, — продолжал комиссар, — а как уж там дальше, не знаю. Если жив буду — встретимся. Вся Россия на фронте… еще повидаемся. Твоя фамилия как? — поинтересовался Ефимов.
— Радин, товарищ старший батальонный комиссар.
— В армии служил?
— Так точно, командовал полубатареей тяжелых гаубиц.
Ефимов пристально всмотрелся в Радина и коротко сказал:
— Вам, командиру и знакомому полковника Четверикова, надо первым подать пример товарищам. Разойдись! — скомандовал он и пошел к своей землянке.
Глядя на большую, аккуратно сложенную, заготовленную еще в мирное для москвичей время поленницу, Радин думал: «Где теперь эти люди, которые заготавливали ее? Вероятно, так же сидят в окопах или землянках, как и мы».
— Чего задумался, браток? Тут думай не думай — война! — покуривая толстенную козью ножку, сказал сидевший возле красноармеец. — И все-таки хо-ро-шо. И воздух чистый, и еда три раза в день, да и свобода, — широко раскидывая руки, радостно сказал он. — А что смерть возле бродит, так нас убьют, а за нами еще мильен стоит, а за ним другой идет, а хочь немец всех под себя подмял, так какая ему с того польза. Подмял всех, а боится, опасается. Это им Гитлер наобещал: в неделю покончим с русскими… Вот фриц глупый и поверил.
— Разве он глупый? — уже весело переспросил Радин.
— Кто, фриц-то? А как же. Ежели б умный был, разве б его Гитлер захомутовал? Ясное дело — дурачье, — убежденно сказал собеседник.
— А ты, оказывается, философ, — засмеялся Радин.
— За это и получил семь лет, и штрафником сделался, — подтвердил солдат.
— А как?
— А так. Я кузнецом был у себя в колхозе. Слышу, того посадили, этого забрали, тому пятнадцать припаяли, и все шпиены, и все — враги народа. Я как-то и посумлевался. Да что, говорю, такое делается. Неужто мы хуже других нациев, что через одного другой шпиен. Не верю я в такое дело… Если и есть где шпиен, так его, может, среди ста тысяч один найдется. Сегодня сказал, а вечером меня забрали. Сидел по разным местам пять месяцев. Объявили — три года отсидки и четыре ссылки. Да сидел в тюрьме недолго, спасибо, сюда направили.
— А ты не боишься про это рассказывать? — спросил Радин.
— А чего бояться? Мы вдвоем, да разве вот эти поленья свидетели… А затем, друг, ты тоже штрафной, тоже о жизни мечтаешь, — небось, нахватал горя. Так разве мне тебя бояться надо?
Так началась дружба между двумя штрафниками — писателем Владимиром Радиным и солдатом Прохором Ветровым.
Второй батальон 93-го полка около полуночи сменил роты 3-го батальона.
Прошло уже пять дней, как штрафники попали в дивизию, но боевого крещения еще не было.
Радин как наблюдатель уже дважды занимая вырытые у шоссе противотанковые щели. Но дела не было, а постоянная сухая трескотня автоматов, щелканье одиночных выстрелов стали столь привычными, что даже новички перестали обращать на них внимание.
Утро было ясное и такое светлое, что хотелось лечь на спину, заложить руки за голову и долго и бездумно смотреть в лазоревое, голубовато-зеленое, без единого облачка, небо.
Все в природе было мирным — и лес, и щебетание птиц, и пчелы, перелетавшие с цветка на цветок. Не были мирными только люди.
Равномерно бухали орудия и сухо постукивал на левом фланге пулемет. Постучит и замолкнет, снова протарахтев, смолкает.
— Пристреливается или просто бьет по одиночным, — определил Прохор.
Слева за кюветом стояли два замаскированных противотанковых орудия, возле которых на корточках сидел молодой лейтенант, вполголоса разговаривавший с сержантом-артиллеристом. Больше, казалось, не было никого, но на самом деле позади Радина и постов лес ожил бы в пять минут, если б возникла тревога.
Прошло еще полчаса. И вдруг, из глубины обороны немцев, со стороны КП полка, низко, идя почти по верхушкам сосен, вынырнул «Фокке-Вульф» и, осыпая пулеметными очередями расположение КП, резко свернул к шоссе.
Шел он быстро, на бреющем полете, и так неожиданно нахально, что лишь отдельные одиночные выстрелы раздались из леса.
Как в это ясное утро проник он сюда, шел ли откуда-то с фланга — было непонятно. Наглость немца ошеломила всех.
— Гляди, фашист! — крикнул Прохор, хватая автомат. Оба артиллериста успели лишь поднять головы, как над ними уже легла и промчалась тень самолета.
По шоссе защелкали пули, ветви, сбитые ими, медленно падали на землю. Фашист, видимо, обнаруживший наши противотанковые пушки, резко взметнулся вверх и, развернувшись, опять понесся к этому месту.
Радин схватил тяжелое противотанковое ружье и тщательно прицелился в нос «Фокке-Вульфа».
«Бить с упреждением… стрелять, учитывая скорость самолета», — вспомнил он наставления командира, еще под Саратовым обучавшего стрелков.
Прохор, стоя во весь рост, дал длинную очередь по самолету.
«Раз, два, три», — отсчитал в уме Радин и нажал на спуск.
Из самолета посыпались мелкие, вероятно, 25-килограммовые бомбы. Они почти накрыли одно из наших орудий, взметнув пыль и комья земли. Блеск огня ослепил Радина, успевшего выпустить еще один патрон в «Фокке».
— Горит, стерва, горит, — вдруг закричал Прохор. Дым и пламя выбивались из-под крыла самолета. Еще не веря такому успеху, Радин недоверчиво сказал:
— Обманывает — немцы это любят…
— Куда там, обманывает, падает… кругом пламя… — хлопая себя по бедрам, в восторге закричал Прохор.
Самолет, падая, перевернулся, и, оставляя темный хвост дыма, свалился невдалеке. Раздался взрыв, за ним еще один, взметнулось пламя, и все стихло.
— Неужто это мы его? — С удивлением спросил Прохор.
— Может быть, мы, а может, другие, — подумав, ответил Радин.
— Да мы это его сшибли, — стал убеждать его Прохор. — Вот, еще войны не видали, а уж отличились.
— Молодцы, товарищи, — подходя к ним, сказал лейтенант, — мы с наводчиком еле в щель успели заскочить. И откуда он только взялся.
— Откуда взялся, не знаю, а вот что к чертям пошел, это факт, — сказал другой артиллерист. Хорошо вы его, ребята, смахнули. Кому-то из вас орден Отечественной носить придется.
А по шоссе, туда, где упал и взорвался фашистский самолет, уже бежали люди. Между деревьями мелькали фигуры солдат. Из тыла появились и командир отделения, и политрук роты.
— Молодцы, товарищи. Сшибли хищника. Он, подлец, на шоссе двух бойцов ранил и КП обстрелял. Так кто ж из вас отличился? — разглядывая обоих штрафников, спросил политрук.
И только тут оба солдата, и Радин, и Ветров: вспомнили о том, что кто-то из них совершил подвиг и что это в какой-то мере решит его судьбу.