— До сих пор поверить не могу, — снова сказала Саламатина и покачала головой; глаза ее высохли от слез, но лицо было припухшим, и она, по новой уже привычке, все подносила к губам измятый платок. — Не могу… Отец в Баку, в командировке, не знаю, как и сообщить ему. Все надеялась: может, ошибка какая, может, выяснится…
— Так вышло, — в который уже par сказала Вера, не глядя на нее, зажав коленями стиснутые ладони и желая одного только: скорее бы она ушла.
При встрече Вера так растерялась, так разволновалась, что не расслышала, не запомнила имя и отчество Саламатиной, и теперь не знала, как к ней обращаться. Полагалось бы мамой называть, раз уж так все сложилось, но язык не поворачивался, не могла она мамой ее назвать.
— Он же у нас один, — продолжала Саламатина, — и поздний. Сколько лет с мужем прожили, а ребенка все не было, мы уж смирились, хотели из родильного дома взять. Есть же, говорят, матери, которые отказываются. А Сережа родился, мы на него разве что не молились. Все ему, все ему. Война еще в глазах стояла, вот и хотелось, чтоб ребенок наш нужды не знал. Он тихим рос. Все, бывало, рисует или книжки листает. Сначала картинки смотрел, потом читать выучился — не оторвешь.
Образование получил, работать стал, жить бы да жить… — Она с трудом сдержалась, чтобы не заплакать, замолчала с платком у рта. — Сережа мухи не обидит, а тут…
Она не выдержала и тихо заплакала.
Стыдно и больно было слышать все это, и у Веры тоже глаза наполнились слезами. Но она не изменила позы, не стала вытирать лицо, только сглотнула горькую каплю, проскользнувшую по щеке.
Они по-разному смотрели на событие, которое свело их вместе. И то, что знала Вера, не могла и не должна знать мать Сережи. Но причину его поступка они объяснили одинаково.
— Я все думала, думала, как же он решился на это, — совладав с собой, продолжала Саламатина. — Сережа несправедливости не терпел, благородство в нем было? Мы как-то забыли это слово — благородство, а зря…
«Что она о Сереже, как о мертвом, говорит? — раздраженно думала Вера. — Был, был… Не похоронили же. И не расстреляют же его. Игорь пьяный был, Сережа бросился защищать меня…»
Она и не заметила, что стала думать о происходящем не так, как все было, а как Сережа предложил. Ей казалось, что и в самом деле он вошел в ту минуту, когда с искаженным лицом Игорь скрутил цепочку на ее шее… Но ведь он сам сказал ей: «Ты не мучай себя сомнениями. Все так и было бы, если бы я вошел». Конечно, он благородный. И действительно любит ее, если, не раздумывая, пошел за нее на такие муки.
Слова были странные, театральные какие-то, но она не замечала высокопарного стиля своих мыслей. Благородный и любит — разве этого мало? За это и выбрала его, предпочла Игорю.
— …даже если бы и не любил, и не с тобой это было. Мимо жестокости пройти он не мог, вот в чем дело. А сам добрым был.
— Ну, почему вы все — был, был, — не выдержала Вера. — Не его же убили.
Саламатина посмотрела на нее с изумлением.
— Что ты такое говоришь! Как можно! Я сейчас жизнь его оглядываю, как он рос. Понять хочу.
С той самой минуты, как неотвратимое, казалось, наказание за гневную вспышку, окончившуюся так трагически, стало отодвигаться, отходить и оказалось, что может вовсе миновать ее, Вера внутренне ощетинилась, как испуганная ежиха, выставила иголки, обороняя эту возникшую вдруг возможность спастись. Каждый казался затаившимся врагом: вот-вот упрекнет, пристыдит, разоблачит, призовет к ответу. Но постоянное нервное напряжение изматывало, уносило силы, и все труднее становилось сдерживать себя и вести на людях, как подобает.
— Вы простите меня, — проговорила она, по-прежнему не глядя на Сережину мать. — Поймите, мне не легко…
— Ой, что ты! — Саламатиной показалось, что сквозь непонятную Верину холодность и отчужденность наконец прорвалась душевная теплота, и встрепенулась, отозвалось в ней это, хотела даже обнять, привлечь, приласкать вчера еще чужую, неизвестную, несуществующую даже для нее и вдруг так страшно породнившуюся женщину, но не решилась. — Что ты, доченька, разве я не понимаю? Я все понимаю. Мы сейчас с тобой одним дыханием живем: я — мать, а ты… — слово «жена» застряло на языке. — Ты его любимая.
«Хорошо хоть не любовница, — уловив это ее замешательство, подумала Вера, и отошедшая было неприязнь снова стала подниматься в душе. — А ведь верно — кто я ему? Он все женой называл, ему это внове, мальчишка совсем… — Ее неожиданно поразило, что и о Сергее она думает с неприязнью, и стала ломать в себе это постыдное чувство, стала вспоминать его таким, каким нравился, и уже другой смысл вкладывала в те же слова: — Мальчик совсем… Как ему хотелось женой меня называть. Я и есть жена ему».
Ей казалось теперь, что она сразу, как только увидела его в Нисе, поняла: это судьба, мы должны быть вместе. Я же люблю его, думала она, я никогда так не любила, и мы были бы счастливы, если бы… И снова замыкался круг, снова сходилось все на том, что случилось и чего нельзя уже поправить и изменить. По крайней мере ей так думалось, она убеждала себя в этом. Если он любит ее и если он действительно благороден, он не мог поступить иначе, не мог не защитить ее, не заслонить собой. Стало быть, по логике вещей, и он прав, взяв на себя ее вину, и она права, доверяясь ему, поощряя его жертву, принимая ее. Все правы, и некому виниться, некому угрызаться совестью, никто никого ни в чем не может попрекнуть, пристыдить… Убеждая себя в этом, Вера гнала все другие мысли, другие чувства глушила, сомнения отбрасывала.
— …следователь так и сказал: право на защиту, Нина Андреевна, гарантируется Конституцией. Можно самим пригласить адвоката, и нам, Верочка, надо найти опытного, такого, чтобы сумел все суду объяснить. Ты поспрашивай у знакомых, а то ведь я здесь никого не знаю.
— Да, да, конечно, — покорно кивнула Вера. — Я спрошу.
Значит, ее Нина Андреевна зовут, думала она. Интересно, кем она работает? Я у Сергея даже не спросила. И вообще ничего не знаю о его семье… о его жизни. Кем бы мне Нина Андреевна приходилась, выйди я за Сережу? Теща? Кажется, это мать жены. А мать мужа?.. У Игоря мачеха. Моложе отца на девятнадцать лет. В подруги к Вере набивалась… Какая глупость! Она устыдилась своих мыслей. Но тут же нашла оправдание: нужна разрядка, нельзя, все время думать только о своем горе, никакие нервы не выдержат.
— Нина Андреевна, давайте я чаю вскипячу да заварю покрепче. Свежего. Надо же нам поужинать. Время уже позднее. Так мы совсем изведемся. Мы еще и завтра, и послезавтра поговорим. Вы ведь будете заходить?
У Саламатиной напряглось лицо.
— А я думала у тебя остановиться. Разве сейчас в гостинице место дадут? Ни родных, ни знакомых — только ты…
Нет, не укор был в ее голосе — только растерянность, только недоумение.
Какая же я, право, сама упрекнула себя Вера. Она же мать, ей во сто крат тяжелее, а я… И впервые на время ежиха распрямилась в ней, сложила свои иголки.
— Да как вы подумать могли, Нина Андреевна! Конечно, живите у меня, сколько надо, о чем разговор.
Я себе на раскладушке постелю. Студенткой на хлопок брала.
— А Сережа каждое лето в стройотряд ездил. Последний раз — на родину Гагарина.
Может быть, слово «последний», так некстати произнесенное и столько тяжелых ассоциаций вызвавшее, а может быть, воспоминания о, казалось бы, совсем недавней и такой теперь далекой поре Сережиной учебы, полной светлых надежд и мечтаний, болью отозвалось в сердце матери, — лицо ее — как-то сразу постарело, сморщилось, губы задрожали… У Веры не было сил видеть это лицо. Она стремглав выбежала на кухню, не сдержалась, дала волю слезам. Нина Андреевна вошла следом, обняла ее молча; так, сидя рядом на табуретках, плакали они, ни о чем не спрашивая и не утешая одна другую.
Потом они так же молча пили в комнате чай, думая каждая о своем.
— Знаете, Нина Андреевна, Сережа говорил, что ом там будет продолжать работать над повестью, — сказала, наконец, Вера. — Обдумывать, складывать фразы. Как вы думаете, бумагу и чернила или хоть карандаш ему могут дать?