— Хорошая работа, — похвалил Барлаас. — Но мне не надо. Просто зашел…
— Обычно в лавке сидит сын, — пояснил гончар. — Но сейчас он заболел. Жена с ним. Вот и приходится все самому.
— Увидел вашу работу и не мог пройти мимо. Очень красиво.
— Вы приезжий? Я не видел вас в Нисе, — гончар пытливо вглядывался в незнакомца.
— Да, издалека… Из Египта.
— О, там есть отличные мастера, — кивнул гончар.
А ведь верно, много отличных мастеров, — во всяком деле. Барлаас, загнанный, измученный, еле живой, видел там одно только зло. А было и добро. Египтяне работали на земле, руки их многое могли, теперь он вспомнил и пирамиды, и сфинксы, и корабли, и дворцы — сколько мастерства во всем было! Благодатная земля. Та-мери…
— Мастера есть везде, — согласился Барлаас. — Их было бы больше, если многие люди не работали бы из-под палки. Когда человека кнутом заставляют делать работу, мастерства от него не жди.
— А зло сгинет, когда каждый станет мастером, — вздохнул гончар. — Когда же это случится?
— Почему ты думаешь, что надо всем стать мастерами, чтобы на земле исчезло, зло?
— А как же? «Святое дело человека — рыть каналы на иссушенной солнцем земле, поить землю, чтобы обильными были урожаи и тучными стада на пастбищах. Тогда человек будет сыт, здоров и счастлив, а зло отойдет и погибнет». Так говорил Барлаас. А кто же может так работать на земле? Мастера!
— Верно — не рабы. — Барлаас смотрел на гончара внимательно. — Только свободный труженик может сделать землю счастливой.
Славу воздадим труженику святому,
Сеющему на земле добрые семена…
Гончар с улыбкой подхватил:
Дабы создан был сверкающий мир,
Не стареющий, не умирающий…
Волнение охватило Барлааса.
— Откуда ты знаешь эти стихи?
— Стихи Барлааса? — удивился гончар. — Народ их хранит.
— Но я не слышал, чтобы жрецы в своих проповедях вспоминали их…
— То жрецы… — гончар спохватился и умолк, виновато опустив глаза.
— Что же ты молчишь? — настаивал Барлаас. — Говори, не бойся.
— А что говорить?.. Барлааса нет. Теперь некому поднять свой голос в защиту народа. А сам народ безъязыкий, у народа только руки.
Он посмотрел на свои темные, истрескавшиеся руки и снова понурил голову.
Барлаас тоже посмотрел на его руки, похожие на коряги.
— А, может, Барлаас жив? — вдруг спросил он. Вскинув на него удивленный взгляд, гончар ответил тихо:
— Разве б он тогда молчал?
В сердце кольнуло. Барлаас стал растирать грудь ладонью. Значит, пока он сидел в мастерской писца, пил вино и наслаждался покоем, зло торжествовало вокруг, и народ жаждал Доброго слова. И Доброго дела. Только делом и можно что-нибудь изменить, только делом…
— Не этим она хороша, не этим дорога людям… А сам? Стыдись.
— Что? — гончар отступил в изумлении.
— Разве я что-то сказал? Нет, это так… мысли. Прости, мне нужно идти. Прощай. И помни: нет ничего хуже, чем слепо следовать чужим словам.
Знакомая улочка показалась очень крутой, а он спешила в крепость вошел, едва переводя дух. Надо было все переменить, сразу, тотчас же. И открыться людям. Сколько же можно таиться? Для чего? Но только Гисташп мог обнародовать его имя.
Оказалось, что Гисташп три дня как уехал. А он и не знал. Совсем замкнулся в мастерской. Как крот в норе. Так и ослепнуть можно. А ему нужно быть зрячим, зорким, всевидящим. И всеведущим. Нельзя жить в норе.
Он снова пошел за ворота, на торжище, в толпу. Очень хотелось потолкаться среди людей.
Шумно было здесь, пыльно. Тяжелый дух лошадиной мочи, навоза, провонявших одежд першил в горле. Но и весело было — спорили, зазывали покупателей, пили вино, плакали, смеялись, дрались. Крестьяне из окрестных селений, кочевники, торговый люд из дальних мест — всем было здесь место и дело.
Проталкиваясь сквозь толпу, Барлаас жадно поглядывал вокруг, прислушивался к разговорам. Обрывки фраз, порой будто ничего и не значащие, пустяковые, собираясь воедино, начинали приобретать смысл, слагаться во что-то цельное, бередили душу.
— Эй, массагет, отдай шкуру за колесо!
— Нужно мне твое колесо…
— Дурак, купишь телегу, будет колесо про запас.
— Сам дурак.
— …хоть убей!
— Врешь, небось.
— Своими глазами видел. Вот такая борода. А голос — две трубы заменит.
— И что он?
— А то. Подомнет он всех под себя, наплачемся.
— Видать, опять в войско идти.
— Воевать — дело царей, наше дело — торговать.
— Наторгуешь… В Маргаве вон не смотрят, купец ты или кто. Богат — делись с бедняками и сам работай.
— Кто же там так?
— А кто их знает… Люди говорят.
— Язык без костей.
— Дыни, дыни берите! Слаще любой красавицы!
— Стар уже про красавиц-то…
— В Персиде опять заваруха…
— При Кире не посмели б…
— А что хотят-то?
— Кто их поймет — цари!
— А ну, положь на место. Много вас таких!
— …карпаны, кто же еще…
В раздавшемся кругу трое в черных одеждах плясали со змеями в поднятых руках. Змеи были ленивы, плетьями свисали, но смотрели круглыми глазами, не дремали.
— Кто повторяет слова богоотступника Барлааса, того ночью в постели ужалит ядовитая змея! — выкрикивал один, извиваясь телом, сам уподобляясь змее. — И жена его будет ужалена, и дети его, и внуки его, и весь скот! Нет никакой триединой правды. Есть только один Бог-Змея. Бойтесь его, поклоняйтесь ему! Это он покарал Барлааса за кощунственные песни. Помните: горькое дерево приносит горький плод, даже если вы будете поливать его медовой водой. Не обольщайтесь!..
Пыль поднималась из-под босых ног пляшущих, щипала ноздри. Но люди не расходились, смотрели и слушали. Любопытство было на их лицах — больше ничего.
Выбравшись из толпы, Барлаас пошел с торжища. «А может, и в самом деле нет ничего, — сам поразившись этой мысли, подумал он, — ни Мазды, ни Манью, ни Бога-Змеи, а есть только люди, одни только несчастные люди на земле?.. И добро — от них, и зло — от них…»
Поодаль стояла кочевая крытая повозка. Распряженные кони понуро склонились над остатками сена, подбирали его вытянутыми губами с самой земли. Рослая матерая молодуха возилась по хозяйству, подоткнув юбку так, что крупные икры мелькали, когда нагибалась или поворачивалась она. — Со стороны за ней настороженно наблюдал охотник-массагет с луком и колчаном стрел в руках. Потертая, залоснившаяся шкура барса была накинута на левое плечо. Загорелое дочерна лицо его заросло светлой бородкой, глаза сверкали азартно. Он то оглядывался озорно и воровато, то устремлял жадный взгляд на женщину. Когда та закинула в кибитку узел и сама полезла, чтобы уложить как следует, охотник стремглав побежал и юркнул вслед за ней, повесив у входа на жерди свой колчан. Из кибитки донесся сдавленный женский вскрик, но больше из-за шума близкого торжища ничего не было слышно.
Барлаас усмехнулся: массагет строго блюл свои обычаи — колчан мерно раскачивался на палке у опущенного полога повозки, давая знать, что внутри мужчина. Вот только была ли массагеткой та женщина… Впрочем, при желании у нее хватило бы сил вышвырнуть охотника вон.
Этот эпизод ненадолго отвлек Барлааса от тревожных и опасных мыслей. Но едва ступил за ворота крепости, как смятение вновь охватило его.
4
Было все, о чем читал он прежде, — и тяжелая дверь с крохотным смотровым оконцем, тоже запираемым на ключ, и зарешеченное окно под потолком, и жесткие конки. Все было так. Так да не так. Потому что каждый, ступив в камеру следственного изолятора, видит и чувствует все по-своему. И никакой чужой опыт не поможет, когда с лязгом закроют за тобой железную дверь, и все это — запертая дверь, зарешеченное окно, убогие пары — отныне становится твоим миром. Особый смысл приобретает цвет и запах и каждая царапинка на грубой штукатурке, и какие-то особенные, одной печатью отмеченные лица заключенных, и человеком овладевает гнетущее чувство бесприютности. Оно наваливается на плечи, на сердце, на душу тяжелым давящим грузом, который, кажется, не сбросить уже…