«Не ведаете ли, любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в какой мы вращаемся опасности… Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противостояние. Прорвав оплот единажды, ничто уже в развитии его противиться ему не возможет… Таковы суть братия наша в узах нами содержимые ждут случая и часа… Смерть и суровость нам будет посул за нашу бесчеловечность… и чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении их уз, тем стремительнее и упорнее они будут во мщении своем».
По мнению Радищева час расплаты близок, «опасность уже вращается над головами нашими»… крестьяне только ждут «часа удобности»… «уже время вознесши косу, ждет часа удобности и первый льстец или любитель человечества, возникши на пробуждение несчастных, ускорит его мах».. В своем мщении «крестьяне» неумолимы, они не будут щадить ни пола, ни возраста» и будут искать «веселения, мщения», нежели пользу сотрясения уз… Блюдитеся!»
Необходимо начать освобождение сверху силами правительства и помещиков, пока оно не началось снизу, силою крестьян. Таков вывод из всех этих рассуждений.
Но русские крепостники в лице абсолютной монархии Екатерины II и не думали расставаться с крепостным правом. Вскоре Радищев и сам начинает убеждаться в справедливости слов Екатерины II и видит, что его действительно «никто не послушает». Чем больше Радищев теряет надежду на освобождение крестьян силами самих помещиков, тем больше ожидает освобождения снизу, при помощи силы самого крестьянства. «Из мучительства, — говорит он, — рождается вольность». Значит, чем хуже, тем лучше.
«Надежда на бунт от мужиков» в глазах Радищева являлась одним из самых решительных средств добиться свободы. Мера эта нежелательна, вынуждена, но она совершенно необходима и логически вытекает из сложившейся общественно-политической обстановки.
Эта надежда часто выливается в открытый призыв к бунту. «Богатство сего кровопийца (помещика), — говорит Радищев, — ему не принадлежит, оно нажито грабежом и заслуживает строгого в законе наказания», а потому «сокрушите орудия его земледелия, сожгите его риги, овины, житницы и развейте пепел по нивам, на них же совершалось его мучительство». «Но крестьянин в законе мертв, сказали мы… нет он жив, жив будет, если того восхочет».
Важно заметить, что Радищев не только допускал возможность освобождения крестьян революционными методами, но условно верил в творчески, созидательную силу крестьян.
«О! Если бы рабы тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом вольности их препятствующим головы наши, головы бесчеловечных своих господ и кровью нашей обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство?» спрашивает Радищев.
Из его ответа видно, что в этом случае крестьяне положительно ничего бы не потеряли. «Скоро бы из среды их — продолжает он — исторгнулись великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. — Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей ваших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие». (Разрядка наша).
Но социально-экономическая обстановка того времени совершенно не способствовала ни освобождению сверху, ни освобождению снизу. Если царь и помещики отнюдь не были намерены освобождать крестьян, то и крестьянская революция, теоретическую возможность которой Радищев допускал, в успех которой верил и которой вместе с тем боялся, тоже не была способна сокрушить оковы рабства. Не только потому, что крестьянство, по выражению Ленина, «находилось в положении загнанного люда, способного на тупое отчаяние, а не на разумный и стойкий протест и борьбу», но и потому, что крестьянская война была исторически бесплодна и не была способна уничтожить экономической базы самодержавия. «Отдельные крестьянские восстания, — говорит Сталин, — даже в том случае, если они не являются такими разбойными и неорганизованными, как у Стеньки Разина, ни к чему серьезному не могут привести. Крестьянские восстания могут приводить к успеху только в том случае, если они сочетаются с рабочими восстаниями. Только комбинированное восстание с рабочим классом может привести к цели».
Целью той революции, которую проповедывал Радищев, была ликвидация феодализма и утверждение буржуазно-капиталистического общества. Рабочего класса в то время, как организованного целого, не было, он только формировался из среды крепостного крестьянства. Переворот могла осуществить только революционная буржуазия в союзе с угнетенным крестьянством и городской беднотой. Сила буржуазии заключается в этом случае в том, что она несет новый капиталистический способ производства и распределения. Крестьянство же не несло такого нового способа производства. Но как мы уже не раз отмечали выше, в России того времени буржуазии, как революционной силы, крепкой экономически и организованной политически, не было. В отсутствии этой силы и включается социальная трагедия буржуазного революционера Радищева.
«Глубоко и сознательно Радищев ненавидит чиновничество, духовенство и дворянство, из среды которого он вышел. Он хочет окончательно порвать всякую связь с этими мытарями, лихоимцами, гвардейскими полканами, баранами дурындинами; он бежит душной обстановки пошлости и ограниченности рабовладельцев к угнетенному страждущему человечеству; вырабатывает в себе новое рационалистическое мировоззрение, очищает свою психологию от сословно кастовых привычек, представлений и предрассудков. На протяжении всей книги мы старались показать, благодаря каким личным и общественным обстоятельствам Радищев стал на сторону угнетенного крестьянства. Но дворянин по происхождению и царский чиновник по положению, он остро и болезненно чувствует «вековую вину» перед земледельцем. Его мучает внутренняя совесть и сознание того, что сам он, вольно или невольно, принимал участие в грабеже и казни крестьянства. Ясное сознание того, что «иногда бывал помещиком и я» заставляет его искрение каяться перед народом. «Углубленный в размышлениях о зверствах помещиков над крестьянами, я нечаянно, — говорит он, — обратил взор мой на моего слугу, который сидя на кибитке передо мной, качался из стороны в сторону. Вдруг почувствовал я быстрый мраз, протекающий кровь мою, и прогоняя жар к вершинам, нудил его распространиться по лицу. Мне так стало во внутренности моей стыдно, что я едва не заплакал. (Разрядка наша).
Ты, говорил я сам себе, во гневе своем устремляешься на господина, изнуряющего крестьянина своего на ниве своей, а сам не то же, или хуже того делаешь. Какое преступление сделал бедный твой Петрушка, что ты ему воспрещаешь пользоваться усладителем наших бедствий, величайшим даром природы — сном. Он получает плату, сыт, одет, никогда я его не секу ни плетьми, ни батожьем (О! умеренный человек!) и ты думаешь, что кусок хлеба и лоскут сукна дают тебе право поступать с подобным тебе существом, как с чубарем… Вспомни тот день, как Петрушка пьян был и не поспел тебя одеть. Вспомни о его пощечине. О, если бы он тогда хотя пьяный опомнился и тебе отвечал бы соразмерно твоему вопросу. — А кто тебе дал власть над ним? — Закон. — Закон? И ты смеешь поносить сие священное имя? Несщастный… Слезы потекли из глаз моих, и в таком положении почтовые клячи дотащили меня до следующего стана».
Крепостной слуга Петрушка является живой укоризной на совести Радищева, он мучается внутренне и проливает искренние слезы кающегося дворянина. — (впрочем, он не только проливает слезы.)
В главе «Едрово» Радищев встречается с крестьянскими девками. Он восхищается цветущим здоровьем и бесхитростным характером «сельских красавиц». Идеализируя быт и нравы деревни, он высмеивает городских боярынек, развратных, пошлых и пустых, у которых «на щеках румяна, на сердце румяна, на совести румяна, на искренности сажа», мужья которых «таскаются по всем скверным девкам», а сами они «изволят иметь годовых, месячных, недельных или, чего, боже спаси, ежедневных любовников». Он приглашает городских боярынек учиться у деревенских девок тому, как надо содержать «в естественности зубы и тело» и хочет бежать от них. «Я побегу от вас во всю конскую рысь к моим деревенским красавицам, но я еще — говорит Радищев — с городскими боярыньками. — Вот что привычка делает»…