Наконец генерал подошел ближе к делу.
— Колхозные конефермы, — сказал он, — несомненно, возместят к концу пятилетки свои потери, надо только, чтобы этим занимались люди, по-настоящему знающие, любящие коня. Коня надо знать и любить до самозабвения, больше, чем лесковский Голован любил. Тогда и будет толк. Вы читали. «Очарованного странника», а?
— Нет, — признался Кретов. — Я Лескова про мастеров, что блоху подковали, читал, а это не попадалось.
— Прочтите, голубчик, обязательно прочтите. Дивная вещь! Там жеребенок один описан — ну, лучше некуда! Как это… Ага! «Если вы когда-нибудь видели, как по меже в хлебах птичка-коростель бежит — крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит, и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, настоящее выходит, будто он едет по воздуху». До чего верно, а?
— Точно! Настоящий конь так бежит, будто земля сама из-под него уходит, а ноги ему без надобности.
— Вот, вот! Обязательно прочтите, там много интересного про коней. Ну, а сейчас, — генерал поднялся из-за стола, — вы, правда, не лесковского жеребца увидите, но скажу, не хвалясь…
Угодья конезавода начинались сразу за оградой басалаевского участка.
Они подошли к конюшням, и генерал отомкнул дверь большого, стоящего особняком денника. Из стойла на вошедших глянул горячий зрачок в кровавой радужке; благородная узкая голова, в которой было что-то змеиное, нервно и часто вскидывалась на мускулистой, гибкой шее; жеребец всхрапнул, обнажая желтоватые, крепкие, без единой зазубрины резцы.
Да, это был конь! Словно выточенный из цельной черной кости, гладкий, будто полированный, безукоризненной стали. Когда Кретов, к изумлению Басалаева, смело вошел в стойло и, запрокинув голову коня, обнажил его зубы, он увидел, что коню не более шести-семи лет. Из ноздрей коня рвался сухой жар, конь чуть подрагивал и пятился назад, оседая, словно прикосновение человека доставляло ему жгучую боль. Но, чувствуя твердую, уверенную руку, не пытался вырваться, лишь скашивал на Кретова окрашенный кровью умоляющий и ненавидящий зрак.
— Ого! Он чужих сроду не подпускал, — с уважением сказал Басалаев. — Прав был Родионов: вы лошадник высокой марки…
— Да, теперь мы станем!.. — отвечая на свои мысли, тихо, но с силой произнес Кретов.
Сдержанное волнение, прозвучавшее в его голосе, вызвало понимающую, довольную улыбку на лице Басалаева.
Никифор не спускал глаз с прекрасного коня; это был конь-герой, конь его мечты. И сердце его бешено забилось, когда он услышал:
— Так за сколько же вы его нам уступите, Александр Иванович?
— Вы же лошадник, Алексеи Федорович, сами знаете, сколько стоит элитный жеребец таких статей. Тридцать тысяч. Но, — поспешно добавил Басалаев, — по-своему истолковавший движение Кретова, — если вы сейчас не располагаете такой суммой, мы можем попридержать коня..
— Простите, Александр Иванович, — мягко перебил Кретов, — деньги при мне.
— Ну, тогда и говорить нечего! — вдруг рассердился Басалаев. — Идемте в контору, оформим документы и забирайте коня. Слышите, сейчас же забирайте! — Он сердито закашлялся, платком утер усы — и уже совсем иным тоном, доверительно, с милой стариковской застенчивостью: — Думал, не придется мне с этим конем расстаться, а, выходит, сам же и навязал его. Но я к вам приеду, так и знайте, приеду!.. — грозно сверкнул очами Басалаев, махнул рукой и быстро зашагал по дорожке к конторе.
— Ну, чего ж ты ждешь? — спокойно сказал Кретов своему подручному. — Выводи…
Словно не веря его словам, Никифор странно, исподлобья, глянул на Кретова, отвернулся, вытер рукавом глаза и опрометью кинулся в денник.
На покое
I
Кукушка высунула головку из своего деревянного теремка, прокуковала четыре раза и юркнула назад. С протяжным звоном захлопнулись резные ставенки.
Тонкий и острый звук прервал глубокий утренний сон Авдотьи. Она метнулась всем своим сухим, легким телом и села на постели.
«Проспала!» — решила она, не размыкая век. Какое-то запоздалое сновидение пронеслось в ее голове, на миг помутив сознание; вслед за тем Авдотья проснулась по-настоящему.
Она открыла глаза, увидела стены своей новой избы в свежей побелке, туманное утро за окнами и вспомнила, что ей некуда опаздывать, некуда спешить. Авдотья снова легла, удивляясь тому, что в первый же свой нетрудовой день она, вопреки двадцатилетней привычке, проспала лишний час. Значит, много скопилось в теле неведомой ей самой усталости, значит, право было колхозное собрание, решив, что семидесятишестилетней доярке Авдотье Голиковой пора на покой.
Протянув поверх одеяла тонкие, темные руки с большими, охватистыми кистями, Авдотья вспомнила события вчерашнего дня.
Ее провожали торжественно. В два часа дня, когда она передала смену напарнице, на ферму пришли руководители колхоза во главе с председателем Стругановым и парторгом Ожиговым. В комнате отдыха доярок собрались все незанятые работники фермы, и Ожигов сказал речь, и Струганов сказал речь, и зоотехник Чернов сказал речь, и доярка Ольга Бутонина тоже высказалась, — и все о том, что Авдотья и такая, и сякая, и этакая. Но, зная про себя, что характер у нее трудный, неудобный для окружающих, Авдотья не придала их словам особого значения. Потом ей было предоставлено ответное слово. Авдотья намеревалась оказать о том, что с электродойкой дело еще не ладится, что до сих пор не выранжированы из стада коровы с низким удоем, что нельзя допускать малоопытных доярок к раздаиванию первотелок, — но вместо всего этого она неожиданно для самой себя выговорила:
— Двадцать два года работала на ферме Авдотья, а теперь в отставку!.. — и заплакала.
Она сама не понимала, почему плачет. Ведь для каждого человека рано или поздно наступает такая пора, когда он должен уступить свое место более молодым и сильным. И она уже подготовила себе надежную замену — Галю Воронкову, двадцатилетнюю, очень старательную и ловкую доярку, заочницу зоотехникума.
Хорошо хоть то, что окружающие сделали вид, что не замечают ее слез. Встал Струганов и хриплым голосом прочел постановление о премировании Авдотьи новым домом.
…Меж тем деревня пробуждалась. Заголосил петух бабки Игнатьевны, постоянно отстававший от других сухинских петухов. В горле у него была заложена ржавая, но необыкновенно сильная пружинка. Затем что-то зашуршало в черной тарелке репродуктора, и голос Струганова сказал:
— Здравствуйте, товарищи колхозники!.. — И после короткого молчания: — Граня Барышкова! Ты еще спишь? Смотри, не проспи своего счастья…
Это был способ Струганова усовещевать молодых людей, накануне запоздавших на работу.
Мерно затарахтела водокачка, высоким голоском, похожим на паровозный гудок, пропела сирена кирпичного завода. Ударил гонг; его звук прокатился по деревне, легким дребезжанием отдаваясь в каждом окне…
Один за другим вступали в строй все цехи колхозного хозяйства. Загудело электроподдувало кузни, завизжала ленточная пила; глухо заухал деревянный молот бочара и звонко — колесника, зафырчали машины на базу; с паническим шумом, словно настал конец света, с визгом, чуханьем и топотом, от которого дрожала земля, прикладываясь к каждому плетню, садня боком каждый телеграфный столб, прошествовало к дубовой вырубке стадо свиней; всхрапнул жеребец, выведенный на разминку в варок; восторженно и вразнобой гуси сказали солнцу: «С добрым утром!..»
Во всей этой многоголосице не было слышно коров, — стадо находилось на пастбище, где сейчас шла первая дойка.
«Раз Галя за пять минут выдаивает корову, значит она уже управилась с половиной группы, — думала Авдотья. — Сказала я ей иль нет, что у Капризной надо выдаивать сначала правую, потом левую половину вымени? Вроде, сказала. А коли нет? Намучается — хуже некуда, а всего молока не возьмет. Вот уж право дело — Капризная!»
Размышляя таким образом, Авдотья быстрыми движениями натягивала одежду. Через несколько минут она уже шагала узкой тропкой, уклоном сбегавшей к загону, находившемуся в пойме реки.