Сколько времени прошло таким образом, не мог бы сказать ни мокрый господин Утро снаружи, ни тем более те двое внутри. Не мог сказать и третий страж: уткнувшись лысым подбородком в колени, он храпел, и несильный дождь сообщал ему на ухо свою зевотную мудрость.
И тут островок залился внезапным и резким светом. Вечер распахнул запотевшие веки; отльнул от отверстия Утро... вздрогнули тела любовников.
Безумный грохот промчался над людьми, ветвями и водой.
Это Господин Гром начал колотить в свой знаменитый барабан — над самым ухом бедного Утра; так ему показалось. Он вмялся животиком в мокрую твердь, а по его спине, и до этого не сухой, загвоздил самый настоящий ливень. Какое невезение, он еще столько не досмотрел! Остаться? Не остаться?
Снова все побелело.
Утро нырнул лицом в колючую траву и забормотал нэмбуцу.
Новый удар черного барабана, еще ужасней.
“Оищи... Оищи!” — услышал он призыв товарища, долетавший со стороны караулки. И бросился туда, проклиная судьбу и не дожидаясь, пока следующая молния превратит его пухлое тело в бесполезный кусок угля.
Зато этих, внутри, буря еще сильнее разжигала и задорила. Не только Капитана, знававшего и не такие небесные каверзы, но и эту... как бишь ее по имени... С каждой новой молнией она еще с большим исступлением демонстрировала свое мастерство, словно перевоплощаясь в эту молнию, белая и стремительная. Только один раз она запнулась — когда закричали “Оищи” и прямо за стеной кто-то затопал, заругался и убежал.
— Это, голубушка, болван тюремщик, который за нами подглядывал, — обделался вот от грома и утек восвояси, — успокоил ее Капитан.
Дева на мгновение задумалась. Потом снова с воодушевлением приступила к своим обязанностям, а ливень хрустел по соломенной кровле и затекал под дверь черным ручейком.
Прогрохотало. Не так громко, как раньше, но с такой тоской, что у Капитана защемило в груди.
И куртизанка отпрянула от него. Ее веки были прикрыты, а маленькие губы дрожали, собираясь то ли улыбнуться, то ли загрустить, что придавало лицу тревожное, двусмысленное выражение.
— Господин Капитан...
Капитан похолодел. Она говорила.
— Господин Капитан! — повторила дева, поднимаясь. Она знала его прежнее прозвище.
— Госпожа... разве не... состоит при Тайном Управлении? — высохшим языком спросил пленник.
— Вы не узнали меня, Капитан-сама.
Не узнал. Еще раз глянул на нее... Тонкий нос, тяжеловатый подбородок, веки в первых узорах старости. Память молчала.
Неожиданная струйка с ветхой крыши пролилась ей на лоб, пробежала по лицу, застыла на кончике носа, на подбородке, на сосце левой груди.
— Мне случалось бывать вашей подругой в Нагасаки в эпоху Анъэй[3], — представилась гостья.
Вот оно что.
Он еще раз посмотрел на нее. Нос, подбородок, веки. На мочке правого уха вроде как шрам — или это просто волос...
— Вы тайно виделись со мной, тогда еще совсем ребенком, в веселом квартале, — продолжала она хрустящим, как песок, голосом, стараясь не глядеть на лицо Капитана, полное напряженного неузнавания. — У вас был черный лоцманский халат с маленьким драконом.
Да, у него был такой халат. Такой халат у него был.
— ... Щедры и купили мне у голландцев зеркальце с украшением в виде яблочка, из которого выглядывало лицо ребенка...
Речь оборвалась.
Капитан отер слезы. Он не помнил ее.
У него было несколько поклонниц — тогда. И отцовский халат с драконом почти новый, но уже успевший пропитаться океаном. Тогда.
Он посмотрел на нее уже без попытки узнать, почти нежно.
— Я ожидала вашего возвращения, Капитан-сама... Представляла, как подойду и скажу — с возвращением, Капитан-сама! :
— С возвращением... — рассеяно повторил Капитан.
— Но я прибыла не за этим, — сменила тон гостья.
Капитану сделалось холодно, и он стал дуть в ладоши, все еще пахнувшие пеплом. Уже не слышал, как вокруг гремело, поблескивало, лилось — весь обратился к своей подруге.
Он даже не слишком постигал, что она сейчас говорила. Три года он был лишен звука женской речи — если не считать одной писклявой песенки из уст господина Утра и голоса какой-то девочки, наверное из духов озера, который иногда приходил к нему во сне. Всё. Теперь он слушал небесные гармонии хрипловатого, шершавого голоса, обволакивавшие Капитана, как дым курильницы.
Она предлагала побег.
Капитан понял и заморгал. Стражи. Снотворное. Лодка. Тот берег. Через два дня. Вас никто не знает. Скопила немного денег. Домик на берегу моря (Капитан вздрогнул). Вдвоем; местный воевода — сквозь пальцы. Вы, конечно, не сможете писать (пауза). Но зато мы сможем счастливо прожить весь остаток жизни...
Капитан сидел как камень.
Вокруг него — то освещалась молнией, то гасла его жалкая лачуга, его “каюта”. Татами в заусенцах; левее — столик с ободранным лаком, обдирка напоминает нагасакскую бухту, вид с моря. Тень от столика на закате иногда доползает до половины очага; половина светлая, половина темная. Очаг состоит из золы и песка; в летних сумерках, когда глаза уже непригодны к письму, Капитан долго веет из песка и золы копию горы Фуджи, которую не видел — вместо вечерней еды, вместо сна... Побег, вот как!
Нет, он не колебался. Он уже все решил.
— Я остаюсь.
И, неожиданно для себя добавил:
— Должен закончить третью книгу моих странствий.
Она словно не услышала, эта женщина, которая “ждала его всю жизнь”. Огонек освещал ее выразительную спину, но не проникал до лица: тень.
Ручеек затекавшего дождя подползал к татами; Капитан принялся свирепо прогонять его ладонью. Ручеишка был непрозрачный, и теплый, как кровь.
На самом дне,
На самом черном дне
Золотой дворец.
Запела. Тихо, как сама себе. Где он слышал эту песню: дно, золото? Конечно (передернуло), несчастненький Утро, его песенка, в женском облике (специально спускался в деревню). Про морскую, кажется, царевну.
Песня.
— Ты хорошо поешь, — прервал ее Капитан. — Никак не пойму только о чем.
— Уращима-сан.
Загадками говорить изволит.
— Сейчас ее многие поют. Слыхали истории про Уращима-сан, рыбака? Нет... Три года жил на морском дне, в объятьях рыбьей царевны. Уращима-сан. Через три года вышел домой, на берег. А там...
Капитан подполз поближе. Она тихо отстранилась.
— ... там все уже другое: и пространство, и люди; а родные давно к теням отошли. Деревня его тоже переменилась, чудеса.
— Как же поступил тогда этот Уращима-сан? — спросил начинавший догадываться Капитан.
— Царевна прислала... ему сундучок...
Вдруг затряслась мелкой, страдальческой дрожью, с хрипом.
Ее тело, казалось, старилось на глазах (вспухали неожиданные вены, завязывались и скороспели морщины), — может, и лицо. Но лица не было видно. Капитан испугался.
Нет, кажется, успокаивается. Сакэ себе наливает.
Он прислушался к ливню, задумался.
В объятьях морской царевны Капитан, не в пример Уращима-сан, пробыл тридцать лет. И царевна была разной, особенно те двадцать четыре года, которые он, похищенный бурей, провел в дальних землях. Он знал море; за знание моря хорошо платят, и он мог купить себе столько радостей, сколько требовала его непривередливая фантазия. Никто из женщин и не ждал его обратно. Не пытался завоевать в мужья. Может, только Сударыня из русской Астрахани, где он, после долгомыканья в ледяном Петербурге, оказался с английским купцом господином Смитом, как он об этом уже писал.
Он полюбил ее, Сударыню, в балагане, где она сидела за надписью “Хвеноменальная дева из Земель Японских”. Он-то даже поначалу замялся, так как выдавал себя за китайца: Русский Царь хотел тогда обратить всех китайцев в христианство и для этого снаряжал морскую экспедицию.
Капитан заплатил, зашел. “Хвеноменальная дева” сидела по-турецки и бодро тренькала на афганской лютне. Посмотрев на Капитана круглыми голубыми глазами, помахала ему богатырской ладонью: “Конитива!” (Позже призналась, что слово это узнала во сне. Он поверил[4]).