Литмир - Электронная Библиотека

— А исключенный муж?

— Что «муж»? Муж у меня в погранвойсках КГБ. С точки зрения администрации для меня это плюс. А его реабилитирует полностью. Подумаешь, роман писал когда-то! Кто же в юности не балуется!

— То есть, это все что нужно? Репутация?

— В принципе да. Есть и еще, конечно, кое-что.

— Что? Она усмехнулась. — Достоинством надо обладать. Не суетиться под клиентом.

— Что еще за клиент?

— Ну, так говорится… Рвения выказывать не надо. Особенно, когда вызывают на выездную комиссию. Спать с выездной комиссией тоже совсем не обязательно.

— Ну, это-то мне не грозит.

— По-моему, и заграница пока тебе не грозит, — снисходительно улыбнулась она. — Что тебе привезти оттуда, шариковую ручку?

— А ты вернешься?

— Из Алжира? Прежде чем задавать мне такие нескромные вопросы, — сказала Света Иванова, — дождитесь, молодой человек, когда меня будут оформлять в Париж.

— Смотрю, на серьезную карьеру вы нацелены, мадам.

— А я вообще женщина серьезная. Алжир только первая ступенька. Очень важная, конечно, но не последняя. Ты понимаешь? Я еще в ЮНЕСКО пробьюсь. Лет через пять. А то и в ООН. Не веришь?

— Чего ж не верить? верю. Молодым везде у нас дорога… И в этот момент, откинувшись на стуле, вижу, что с потолка на нас внимательно смотрит пара глаз. Прильнув к вентиляционной решетке — как раз над ними такой зарешеченный плафон… Я отвожу глаза. Мне не по себе. Слишком много тайн здесь окружает, и не только архитектурных… Мы отнесли свою посуду, поднялись на цокольный этаж. В главном коридоре Главного здания был час пик. Толпа обтекала нас, остановившихся.

— Суббота сегодня, — сказала Света.

— Суббота, — сказал я… — Ладно, что ж… Успехов!

— Подожди… Ты вечером свободен?

— А что?

— Соседка в город к любовнику съезжает. Вернется только в воскресенье вечером. У меня заначена бутылка «Блэк энд Уайт». И блок американских. Можно сейчас выйти в «гастроном», купить поесть и запереться… Как? Деньги есть, — добавила она. Я растерялся.

— Но, мадам… Ведь это адюльтер?

— Да брось, — взяла Света меня под руку, — не будь ребенком. Пошли картошки купим. И арбуз. Чего смеешься?

— Прагматичная ты все же женщина.

— Какая есть. Мне хотелось сказать ей что-нибудь язвительное на тему мадам Бовари, но в липово-медовых глазах светился столь откровенный огонь желанья, по-тютчевски угрюмый, что я испытал странное к ней уважение, и высвободился с мягкостью… — Прости, но я… Как это по-французски? Уже взят.

— Ах, вот как?

— Увы.

— И кем же? Недотрогой-сокурсницей? Из тех, что порывам страсти отдаются до пояса сверху?

— Докуда, я не знаю. У нас, — сказал я, — чисто интеллектуальные…

— Отмени!

— Не могу я. В другой раз? Как из двустволки, разрядились мне в упор ее глаза, после чего она круто повернулась и немедленно слилась с потоком.

* * *

Я поднялся к себе на 18-ый, открыл дверь блока, отпер комнату. Соседа не было. Я распахнул окно, чтобы выветрить тлетворную вонь, и вдруг — нежданно для себя — вскочил на подоконник. Стоял, придерживаясь кончиками пальцев, и сквозняк посвистывал в ушах, будто я из самолета выломился наружу. Резко и зябко блистала осиянная даль юго-западной окраины с подъемными кранами, а на асфальтовом дне подо мной беззвучно отъезжал автобусик, сновали человечки… Немо. В этой немоте и мой полет, если сейчас вдруг выброжусь, заглохнет, шлепнувшись негромко. Сбегутся человечки, полюбопытствуют и разбегутся. Труп юный увезет машина. И как не было меня — в этой Москве, в этой стране, на этом земном шаре. Я стоял, нарочно выпирая из оконного проема, коченел под порывами ветра, задувающего здесь, высоко над землей, и наполнялся абсурдной радостью бытия. Скажем скромнее — пребывания. Социально я был, есть и не смогу стать более нуля, но в тот момент мне было плевать на все мои невозможности, все искупала возможность просто жить, чисто животная — и я был благодарен Богу. Внезапный рывок втащил меня обратно. Я покатился в обнимку с вонючим Цыппо. Мы вскочили на ноги, взъерошенные оба.

— Ты чего? — пучился глаз. — Чего надумал? Уже до ручки дописался?

— С чего ты взял? Я шагнул мимо, сел на диван.

— Просто, — сказал я, — воздухом дышал… — Дышал он! Знаем мы таких! Сходил закрыл дверь, вынул бутылку из принесенного бумажного пакета, содрал фиолетовую станиоль.

— Будешь? Я помотал головой, как китайский болванчик. Стоящий на мраморной крышке буля — там, в Питере. Привезенный юным дедом из Манчжурии… Цыппо присосался к горлышку, запрокинулся, забулькал… кадык в воспаленно-красных пятнышках от мазохичного бритья несменяемым лезвием равномерно проталкивал внутрь «бормотуху». Даже было жалко человека. Имея деньги, неизменно пьет рублевую отраву.

Может быть, он просто давным-давно мутировался от этой дряни и ушел куда-то безвозвратно по ту сторону добра и зла? Отсосавшись, утерся, мазнув своим синюшным родимым пятном — или ожогом, я не знаю — по воспаленным губам.

— Самоубийца, — изрек он, — есть робкий убийца. Чезаре Павезе. Писатель-коммунист. Ясно?

— И чем он кончил, твой писатель-коммунист?

— Неважно, чем кончил итальянский наш товарищ, а важно, что перед тем верно сформулировал. Вынул из пакета кус «любительской», грамм этак на четыреста, ободрал целлофан и алчно впился. Зубки заплесневелые, но острые. Не сжевал — схавал.

— Убивать, — сказал, — на это у тебя кишочки тонкие. Другое дело голубком этак выпорхнуть. Ангелочком, да? Над бойней нашей парить? У-у, н-ненавижу! — Он снова присосался к горлышку.

— Если ненавидишь, почему не вытолкнул?

— Почему?

— Щелчка бы одного хватило. Он смотрел на меня помутневшими глазами, переживая толчок «бормотухи» в мозг, и родимое пятно расцветало на половине его физиономии. — В детстве, — сказал он, — голубей ловил, а после варил в немецкой каске. Один, ты понял? На свалке, в карьере заброшенном. Ты любишь свалки, Леша?

— В детстве я как-то больше по Эрмитажу околачивался, — ответил я. — Под шедеврами мирового искусства.

— А я люблю. — Он выпил и с аппетитом закусил. — Я, можно сказать, на свалке вырос. Чего молчишь? Прокомментируй. Скажи, к примеру: «Оно и видно, Виктор Иваныч!». Кроткий ты мой голубь! Бабы из бараков наших по ночам туда, на свалку, эмбрионов сбрасывали.

— Эмбрионов?

— Ну! — Разболтал что пил, словно это уже выпало в осадок, присосался снова. — Лишних, то есть, людей.

— В сюрреализм впадаете, Виктор Иванович…

— Э, мальчик мой, не знаешь жизни… Было! Кормить-то нечем, а закон, он аборт запрещал. Дура лэкс, сэд лэкс!? Сталину нужно было пушечное мясо. Раз, понял, упустил я голубка. Дай, думаю, сварю заместо эмбриошку. А внутренний, бля, голос меня подначивает: «Слабо, Витюша…» Ах, слабо? А я такой с детства, что вопреки себе иду. Наперерез. Взял и сварил.

— И ангелков уж в пищу не употреблял. Он не спеша, но с большой серьезностью сфокусировался на мне.

— Чего ты лыбишься? Как ебану сейчас бутылкой.

— Попробуй, — не вставая, отозвался я. — Тогда я тебя, гиена, сморчок, потрошитель ублюдков, возьму за шкирку и выброшу к ебеней матери! Ты осознал?! Цыппо размяк, расплылся в улыбке.

— Не мальчика, но мужа речь. Взрослеешь на глазах. Про гиену и прочее в памяти сохраню. Я, знаешь ли, злопамятный. Из зародыша в фрицевской каске Сверхчеловек родился. И он вас всех!..

Размахнулся и, обливая «бормотухой» себя и комнату, запустил бутылкой в квадрат заката. Огрызок колбасы туда же. Для забалдевшего метал он, кстати, метко: прямо по центру. После чего поднялся со стула, прямо в грязных ботинках влез на свою кровать и перевесился через подоконник. Проверить — куда попал. Потом и колено на подоконник поставил. Пинка достаточно… подумал я и во рту пересохло, как от неизвестного еще по силе вожделения. Я стоял на расстоянии броска от этой скорченной фигурки, отставившей стертый каблук, и, хотя сердце бухало в самом горле, спокойно собирал возможные на себя улики. Их не было. На восемнадцатом из лифта вышел я один, и в коридоре никого не встретил. Проблема будет в том, как выйти незамеченным, но тоже разрешимо — направо в пяти метрах черная лестница. Ни отпечатков, ни окурков. Что же до алиби, если дойдет до этого, то обеспечит мне его Бутков… или ростовчанка… Цыппо оглянулся вдруг, осклабился, и снова засмотрелся в пропасть. Н-ну? Давай же… окрикнул я себя. Но так и не смог вывести себя из ступора — выпустить до боли сжатый край стола. Цыппо заелозил задом, сполз и мешком повалился на свою кровать, которая, будучи сетчатой, стала его баюкать, распространяя вонь… — Суетятся людишки. Сбежались, ручонками машут, в небо тычут. Жаль, промахнулся. Но и пугнуть людишек тоже ведь приятно. Пусть знают, что под богом ходят. Ты, Лешечка, небось, жалеешь? Какой ведь упустил ты шанс: кувырк, и не было б Витюши. Другого к тебе бы подселили. Хорошего. Может быть, даже иностранца… Вот жизнь была бы, да? Нет, от Витюши не отделаться. Слабо тебе. Еще носочки Витюшкины способен в окно хуйнуть. Но не свыше. Не ботинки. Ботинки — нет…А если их носитель спит без задних ног? Может, меня пьяненького выбросишь? Ты посиди, подумай, поразмышляй, пообоняй, а Витюша покимарит. Ну, а проснусь живым, уж ты не обессудь: съем тебя я, мальчик-с-пальчик. Ням-ням! Хоть ты и сирота, мне говорят, Героя Совсоюза, но начинаешь мне надоедать… Анекдот про меня знаешь? Один людоед другого спрашивает: «Будешь с горл??» Он упоенно захрапел. Аденоиды, помимо всего прочего… Внезапно меня согнуло от боли под ложечкой. Я дотащился выключить верхний свет, потом повалился на правый бок, поджал колени. Всегда считал, что к боли маловосприимчив, но эта была невыносима, к тому же в ней было что-то по-настоящему опасное, как будто на жизнь мою руку поднимала. Я засучил ногами, сжал лицо. Так Мацек Цыбульский умирал в последней сцене, где на агонию работали не только свалка, уходящий поезд и полонез Огинского, но даже неожиданная задастость кумира моих отроческих. Или, скорей, бедрастость. Которой я завидовал, поскольку в этом подражать не мог. Но темные очки носил. Надевал их, вечерами выходя на Невский… Как его мне не хватает! Зачем я приехал в эту сточную Москву? Не называйся университет там именем Жданова, завтра же начал бы хлопотать о переводе. Дедушкино слово. Хлопотать. Невыносимо было слышать от боевого офицера, героя первой мировой. Пламенеющий крест Анны на груди и на эфесе, а после пирожки с лотка, клей с обоев, и хлопоты, хлопоты… Боже, как унизили. И в третьем колене продолжают… Когда боль отступила, я расстегнул ремень, выдернул из штанов и примотал себя за левую руку к гнутой никелированной трубе дивана в изголовье: Цыппо, конечно, в университетском плане имел в виду мое уничтожение, но все же, по пословице, береженого Бог… Тем более, что окно так и осталось распахнутым.

40
{"b":"240346","o":1}