Литмир - Электронная Библиотека

— Не фулиганю я, ребята. Я обороняю.

— Что ты обороняешь?

— Как что? Ин… Информационное пространство державы. От вражьих «голосов». Ректора приказ, понятно? Так что вы не очень… — Налитые алкоголем глаза значительно округлились. — Нахожусь при исполнении.

Сел на корточки, поймал в кусачки медную проволоку, взглянул на нас — перекусил. Руки у него дрожали. По пути обратно Бутков остановился. На площадке черной лестницы.

— Радио, вы говорите? Это же погреб, Спесивцев! Звуконепроницаемый подвал. Помните это определение ада? Томас Манн, «Леверкюн»?

Я прошел мимо. Он нагнал меня у выхода в коридор, схватил за локоть. — Мы все здесь в аду. Вы понимаете, Спесивцев? Не в метафорическом, а в настоящем. Мы никому не верим. Вот вы — вы даже мне не верите. Все наши связи с внешним миром они к-кусачками!.. Нельзя так дальше. Нужно что-то делать! Восстанавливать!

— Что восстанавливать, Бутков?

— Связь! Сеть доверия!

— Вы думаете, что она когда-нибудь была между людьми? Даже самыми близкими? Почитайте про семейство графа Толстого Льва Николаевича. Знаете, как бабушка мне говорила? Царство Божие — внутри нас. Он вгляделся в меня сквозь линзы, толстые на срезах, слово лук нарезали.

— Вы в это верите?

— Я? Нет. Я, Бутков, не верю ни во что.

— Как, совсем? Я повернулся и пошел прочь.

* * *

Вернувшись к себе, сел было за машинку, но вскоре почувствовал не то, чтобы разбитость — изнеможение. Сдвигать каретку было трудно, удары клавиш отдавались в голове. Я продолжал себя насиловать, пока не вернулась эта странная боль — тоскливая такая. С того прощального момента на «Отчизне» я чувствовал себя как-то не так, а после удара, полученного от офицера КГБ, эти новые и неприятные ощущения локализовались под солнечным сплетением и достигли — да! Качества боли. Я лег, подтянул колени — в зародышевой позе боль спадала. В этом здании было, возможно, двадцать тысяч человек, но до меня, страдающего в одиночку, никому дела не было. Как не было дела никому до него, надеюсь, избежавшего там жутких лопастей «Отчизны», сумевшего всплыть там с тяжестью мешков, вывалить резину, накачать, перевалиться внутрь, заняться сбором весел… С какими чувствами он провожал наш удаляющийся свет? Я содрогнулся, представив его, живого, в темноте, среди волн и под дождем. В гальюне он, конечно, втер в себя полбутылки нерафинированного оливкового масла, приобретенного на Сочинском рынке, чтобы соскальзывало, масло пропитало одежду, кроме того, был шоколад, коньяк, и, несмотря на непогоду и волнение, было, скорей, тепло, но… Вот вам ответ, Бутков. Одиночество. Помпезное, конечно, слово. Но во что еще нам верить? Глаза мои закрылись. Снилось мне, что снял я номер в питерской гостинице «Астория», но не в наше время, а в середине 20-х, в эпоху НЭПа, когда дед мой, чудом не расстрелянный по делу о заговоре офицеров, но приобретший в «Крестах» туберкулез, торговал на Невском пирожками — с лотка, висящего на шее, а пирожки с капустой, саго и визигой жарила дома бабушка, тогда как я — я был писатель. Дверь с цифрой «5» открылась, я вошел под высокий потолок. «Астория» все еще называлась «Англетером», чему положит конец прекрасный лорд Керзон. Испытывая вдохновение, я сел к столу, омакнул перо — и вдруг отшатнулся, видя, что пишу я алой кровью. Вскочил, дернул сонетку. Пришел портье. «Это что такое?!» — закричал я. Виновато косясь в сторону, портье объяснил, что накануне номере повесился поэт. Не найдя чернил для своего предсмертного: «До свиданья, друг мой, до свиданья Милый мой, Ты У меня в груди Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди», поэт вскрыл себе вену. С тех пор такой уж, дескать, в номере обычай — кровью сочинять. С тем и откланялся, а я нервически принялся вышагивать по злополучному номеру: я кровью не хотел. Кто же пишет кровью, кроме самоубийц? Чернилами писатель должен! обыкновенными, лиловыми… Почувствовав удушье, стал раздвигать штору, чтобы открыть окно, но рванул излишне нервно, карниз со шторой грохнулся, я отскочил — и, пораженный, увидел, что окно балкона выходит не туда… нет никакого памятника, исчез усмиритель бунта Император Всероссийский Николай I, гневно вздыбивший коня… не на купола, не на Исаакиевскую площадь, а на другую, которой здесь не может быть, но откуда мне машут белыми шарфами — кто призывно, кто — чтобы ни в коем случае… друзья забав… по паркету девок совместно запускали, голой жопой по натертому свиным, кто дальше… чернеют на снегу двумя каре лейб-гвардейцы, лейб-гренадеры, моряки — декабристы, восставшие против самодержавия. Тебя, твой трон я ненавижу, но медлю, но взираю издали и с высоты, поскольку знаю, что обречены, а я спасаю поэтическую шкуру, поскольку солнце, ваше все, и вот уже гремит картечь, которую перекрывает Глас: «Отныне кровью будете писать все вы, ибо предали главное — Свободу!» С клочьями картинок в голове вскочил. Стучали в дверь. Взялся за темно-зеленый рычажок и вкрутил страницу обратно — до белого поля. «Кого еще черт принес?» — бурчал я, отпирая.

* * *

Девушку на этот раз. В руке у нее было письмо в невскрытом авиаконверте. Бледная, русая и миловидная, она уверенно прошла мимо меня, бросила взгляд на мою «Колибри» и села в кресло — замшевая мини-юбка отползла, и сразу еще выше, ибо ногу заложила она за ногу. Липовый мед глаз, улыбчивых и словно бы блудливых, пронизало солнце.

— Ай-я-яй! Нехорошо спать на закате!

— Сны зато снятся яркие, — ответил я. — Это что, мне?

— Не знаю… Она протянула мне — от Дины. Обратной стороной я положил письмо на стол.

— Наверное, от девушки?

— От нее.

— А вы уже и разлюбили?

— Еще не полюбил. Вы почтальонша?

— Нет: я вещи свои забрать.

— Какие?

— Там, наверху, — показала она. — Так торопилась на каникулы, что в камеру хранения их не сдала. Жила я здесь в прошлом году.

Я забрался на скользкую перекладину дивана и распахнул верхние дверцы, откуда глянула картонка с надписью черным фломастером Света Иванова, III курс. Вытащил кое-как, но на весу не удержал. На диван мне хлынули книжки, пластинки, лифчики, трусы, черные чулки с поясом, из текстуры которого торчали перетершиеся резинки, пепельницы, медный маленький кофейник с длинной ручкой…

— Прошу прощения! — Под ее взглядом складывая все обратно, я попытался скрыть смущение: — Просто клад для фетишиста… — Для кого?

— Ну, знаете, которые… Она засмеялась. — Вы с первого курса, да?

— А что?

— Мы на первом тоже. Только и говорили, что про извращения да КГБ.

— А сейчас вы, Света, на каком?

— О, я уже старуха! На четвертом. Откуда вы знаете, Алеша, как меня зовут?

— На картонке прочел. А вы?

— А я на конверте. Чужие письма нехорошо читать, но ведь к конверту это не относится? Мы засмеялись.

— Вот и познакомились, — сказала Света. — Будем на «ты»?

— А как прикажете.

Она огладила крылышки моей «Колибри».

— Твоя?

— Моя.

— Зачем тебе?

— Необходимость.

— Только не говори, что пишешь роман.

— Скажу.

— Нет, ты серьезно?

— Вполне. Улыбка сошла с ее лица.

— Не пиши. Не надо.

— Почему?

— Один знакомый мой писал. Знаешь, где он сейчас?

Я предположил естественное:

— В лагере?

— Нет, слава Богу! В армии. Но на китайской границе. Где стреляют. Нет, Алеша, МГУ не башня из слоновой кости. Лучше ты свой роман живи.

— Как это, живи?

— А как в классическом романе! Только интригу проводи в реальность. Преследуй свой интерес. Будь сам своим героем.

— Ты так живешь?

— Во всяком случае, пытаюсь. Намного увлекательней, поверь. Еще и потому, что на бумаге ты так или иначе, но самоцензурой связан. А в жизни ведь запретов нет. Что в книгах запрещают, то в жизни разрешено.

Я усмехнулся, что она оспорила:

— Нет: я имею в виду не только секс. Неожиданные встречи, например? Литературе противопоказаны. А в жизни — каждый день. Тем более у нас в ГЗ. Ну, и так далее. Я бы даже сказала так, и если хочешь, можешь записать и скочем себе приклеить… Жизнь есть сумма запрещенных приемов. Ты кофе пьешь?

33
{"b":"240346","o":1}