«А он и во всем ведь такой, деревяшечный какой-то! — горько и зло подумал Вовка. — Изо всего одну только пользу и выуживает! И не какую-нибудь там видимую, а какую-то общественную… Точно они, коровы-то, и вовсе не живые!»
И следом снова ему вспомнилось, как ловко орудовал дядя Иван, помогая Фалею управляться с серым в яблоках поселковым мерином Гришкою, когда забивали того. И сразу рабы в воображении явились, с которыми все раньше делали, точно бесчувственные они. Читал он маленько про них в Мишкиных книжках, когда книжки, конечно, стаскивать удавалось. Про Спартака, например. И еще даже далее того, что читал, понесло Вовку тотчас воображение и так занесло, что он как-то мгновенно позабыл вдруг и про Ночку, про то, что в бидоне у него карасишки, что поздно уже и что дома его ждут-волнуются, а вот он сидит на чурбачке в опустевшей стайке… Сперва сделал Вовка рабом самого себя, потом всех годков своих, потом уж, верхом на верном и грозном коне-мерине Гришке, сером и в яблоках, и притом новый ударный род войск даже создав, латы на коров приспособив, стал он даже восстание поднимать против императора вроде римского, внешностью точно под дядю Ивана… И вдруг голос мамкин услыхал:
— Да сбегал бы ты на болоты ли, что ли? — корила она папку. — Наш-то долго не вороча́ется чего-то! А?
— Времени сколь? — отозвался папка, никуда бежать, видимо, не собираясь.
— Да уж коло десяти! — ответила мамка.
— Придет, — обнадежил папка. — Сам сейчас прибежит.
— Ну, конечно! — На этот раз мамка разозлилась. — Как вот прирастешь к этим «фитилям» своим, шут бы их побрал, разве оторвешь когда сидело-то свое?
Вовка выскользнул из стайки.
На кухне горел свет, и окошко во двор было открыто. С крылечка Вовка тайно заглянул в окошко. Мамка пласталась у печи, на завтра готовя, — это, значит, уже противопожарный флажок с башни сняли. А папка в уголочке сидел на своей рабочей табуретке с брезентовым, как у сапожников, сиденьем и сплетал очередной «фитиль».
В сенках, вскарабкавшись на кадку, Вовка повесил телогрейку на место и громко спрыгнул на пол.
— Пришел наш Вовка-то, слышь? — тотчас откликнулся за дверью папка, довольный, наверное, что мамка сейчас наконец-то отстанет от него.
Увидев два зеленых огонька, напряженно глазеющих на бидон из угла сенок — это, ясно, Васька поджидал законное свое угощенье! — Вовка вытащил из бидона карасика, поменьше который, конечно, и бросил его Ваське в угол.
— Ну, чего, рыбак? — от плетева своего не отрываясь все же, справился папка, когда Вовка вошел в дом.
— А средне, — по-взрослому солидно сказал Вовка.
— Супу свежего не хочешь? — предложила мамка сразу.
— Ну чего все суп и суп! — не сдержался Вовка. — Утром суп, вечером суп, ну, в обед опять… тем более!
Папка оторвался от работы, поглядел, но ничего не сказал пока что, а стал просто закуривать.
Вовка прошел к столу, выставил бидон и сел. Мамка взяла бидон, вывалила рыбок в таз и, пристроившись к помойному ведерку, изготовилась улов чистить. «Эх, молчат! — усмехнулся Вовка. — Оба помалкивают… Я уж сам все-все знаю, а они все равно скрывают. Как же! Меня, конечно, ничего в доме не касается. Чего они сами хотят, того и делают, будто ты раб для них какой». И Вовка тяжко вздохнул. Да так тяжко, что переусердствовал, и от важности из носу у него опять обильно выскочило. Как тогда, при дяде-то Иване. И ведь всегда так-то, в самый ненужный и даже в самый наивреднейший момент оно выскакивает…
— Ты чего это раздулся-расфуфырился, как косач какой! — тут как тут осведомился папка. — Гляди-и, пузо-от воздухом раздерет!
Вовка обиженно отвернулся, утер сопли и лишь затем дал волю чувствам:
— А я для вас что, раб какой, чтобы все от меня скрывать? Бесчувственный, что ли, да? — очень даже строго сказал он. — Почто все же Ночку продали?
— Че-го, чего-о? — изумился папка и вот уж тут только отложил свой «фитиль» в стороночку, да так, однако, решительно это сделал, что, струхнув даже, Вовка промолчал. — Ра-аб… Эх и ученый же ты, как я погляжу, стал!
— Папка, — тихо попросил Вовка. — Возьми Ночку обратно, а? Ты не хочешь, так я ей сам на всю зиму сенца накошу! Месяц еще почти до школы, а я за день, слабо, мешка четыре надеру… Это же посчитайте, сколь всего-то мешков получится! На день по мешочку ведь! Неужто больше Ночке потребуется? На ден сто двадцать, сто тридцать… на зиму надеру! Хва-атит! А, папка!
— «Сколь мешков, сколь мешков»… — сперва вроде бы просто проворчал папка. — Да где надирать-накашивать их станешь, свои мешки-те? — следом снова заговорил он все еще будто бы тихо, но уж и со знакомой, с нутряной какою-то угрозою и, как и следовало ожидать, далее уже возвысил голос: — Да где же, тебя спрашиваю, накашивать-то станешь эти свои мешочки, а? Негде их накашивать нынче! Тоже мне косильщик сыскался! Было б где, так и я с мамкою без тебя обошелся. Накашиватель, эх… А налог чем платить прикажешь? В город кататься масло покупать, а?
Тут уж и вовсе следовало промолчать, и Вовка лишь тихо перевел дух.
— Раб… — вздохнул ответно и папка, но уже как бы окончательно себя усмиряя.
— Я ж серьезно, папка! — сказал тогда Вовка, сам от чувств чуть не расплакавшись.
— Эх-ха-ха! А я что, сынок? Нарочно, что ль? — тоже исключительно из чувств произнес папка. Но и из воспитательных, наверняка, соображений тотчас и построжал: — Но уж если совсем по-серьезному, так тебе, по-моему, спать пора! — И папка начал новую папиросу закуривать, забыв про старую, которую отложил в пепельницу в начале разговора, и она там все еще затухала, вверх исходя голубым дымком.
Вовка, однако, еще немного посидел на кухне.
Но папка с мамкою больше ни с ним, ни друг с другом не заговаривали, точно его, Вовки, и вовсе в дому не было с ними и будто нынче ничего особого не произошло. Каждый из них своим привычным делом молча занялся, и Вовка, выпив на ночь кружку молока, которого мамка ему подала, — эх, последнего, верно, Ночкиного-то молока! — ушел спать…
Заснул он вроде быстро, да вскоре же и проснулся. Непонятно отчего, однако. Было не так уж чтобы очень поздно, хотя и царствовала за окошком темень: где-то у соседей по улице еще музыка из приемника играла, а папка с мамкой, видно, только что легли, потому как шептались.
— …А телевизор, я думаю, Коленька, нам вовсе ни к чему пока! — Больше шепталась, вероятно, одна мамка. — Вон и Ознобихина Марья, и Воропаевы, да ведь и все, которые их напокупали, говорят теперь, что ни к чему. Лучше в кино сходить. В клуб. А то уж, говорят, позабывали, когда и чистое в последний раз надевали. Все по-домашнему. В чем за скотиной да в огороде на усадьбе, в том и кино-то глядишь. Никакого тебе праздника. Да ведь и больше-то чего показывают? Ведь одно, что всяко-разные беседы. Нет, это сколь же денежек сразу, Ко-оля! С ума сойти можно…
— А в кредит! — будто сквозь зубы подсказал папка.
— Уж что разве так! — как согласилась сперва мамка. Но она всегда ведь так-то, у нее всегда хитрость такая: вначале будто и согласится, но после все равно на свое выгнет. — Только, Коленька, обдумать надо все хорошенько-прехорошенько. Ведь и Мишу нашего уже одевать надо как следует. Шутка ли в городе-то жить? Чем же он у нас других похуже, а? Да и мы сами других, что ли, послабже в чем? А ты погляди, однако, как нынче молодежь одевается? Нет, сам посуди-раскинь, как же он у нас с тобой ходить по городу станет в своем стареньком? Семнадцать лет парню! И ведь перед девчатами-то тоже…
— Эх, хватила! Рано ему перед девчатами еще!
— Так он и будет нас с тобой, отца-то с матерью, спрашивать, пора ему или рано! Тут уж он только себя одного, поверь, способен услушивать. Да-а… А я уж, Коля, даже и пальтишко ему подглядела. Зимнее. На вате. И воротничок черный. Кроличий, правда, но под настоящего котика. И ведь шалкой еще воротничок-то…
— Да сейчас вроде шалкой уже и не носят.
— Теплее зато! Поднял — и грудка вся закрытая.