Герасимов сел к столу, сказал доверительно:
– С сыном нас нынче мир не взял... Почти разошлись. Растут молодые, думают, сто лет жизни у них. А нам лишь одни упреки: то мы не сделали, это поупустили... – Нет, он не жаловался, не сокрушался. Он, похоже, даже гордился. – Моряк из него добрый вышел, чего зря бога гневить. Нынче морем сходил в столицу. Рыбу продал с прибытком. Я лет пятнадцать деньги копил, горбом их наживал на чужих посудинах, а он враз столько же заимел. Вот голова и подзакружилась. – Гордился его хваткой и за что-то осуждал. – Вздумал компанию из колян сколотить. Чтобы, значит, одни наживку ловили, другие – рыбу, а третьи в столицу ее везли... Нагляделся в Норвегах. – И засмеялся. – Так расписал гладко да складно – диву дались! И суда у него большие, и рыба чуть ли не сама ловится, и коляне тебе – ни лодырей и ни пьяниц. Знай барыши дели...
От торговли далекий, Шешелов все же уловил суть. Вспомнилась почта: «Страсть к составлению торговых компаний обуревает теперь Париж».
– Не так уж плохо придумал.
— Пожалуй. С капиталом на той земле можно бы заводить дело. И наживки там уйма, и заводь не замерзает. Вроде все верно угадано... – Он замолчал, задумавшись, потом вздохнул и добавил: – Да что там, пустое все. И денег нет, и земля не наша.
Шешелов повернулся к столу.
– Борисоглебская?
– Она, – спокойно сказал Герасимов. Руки устало лежат на столе, взгляд задумчивый. – Мне на жизнь грех роптать: побывал, посмотрел. Людей каких знал и видел – за счастье посчитать можно. А вот всю жизнь меня тоска грызла: иметь свой кораблик, стать хозяином. Думал и сыну это в завет оставить. А ему, вишь ты, шхуны мало моей, он вон куда: становище новое подавай, компанию из колян, суда большие. И покою нет, и завидно порой отчаянно – куда ушли наши годы! Разве бы хуже мог! Так нет, не стремился же! И за сына боязно, жаль его молодости, ничего у него не получится. И ну как поймет, что не одолеет, – сломаться может. Вот умом и раскидываю, как его поокоротить.
«Что же он, – думал Шешелов, – откровенностью вызывает на разговор? Заботою поделиться хочет? Или просто меня отвлечь?» И подумал про молодого Герасимова. Море увиделось северное, холодное. На пустынном берегу люди строят причалы, дома, амбары, тропинки бегут от дома к дому. Улица возникает. Новое становище. Герасимовское! Право, смолоду к такой цели стоит идти. Стоит на это жизнь потратить. А Шешелов к иному всегда стремился – карьеру сделать. Все на это ушло... Жаль, что правду сказал Герасимов, ничего у сына не выйдет. А ведь он не все еще знает. Сказать ему? Про отказ хлопотать за землю, про повеление помалкивать о ней, про июль двадцать шестого?
Дверь открылась, и с посудою вошла Граня. А следом – Шешелов подобрался от неожиданности – на пороге возник отец Иоанн. В черной просторной рясе, крест серебряный на цепи. И заметилось: борода и волосы по-мирски пострижены, коротко. Благочинный внимательно, строго оглядел Шешелова. Удивленья, однако, не выказал.
– Не помешал я, часом, беседе вашей? – спросил, растягивая слова, перевел взгляд на Герасимова и шагнул в горницу.
– Заходи, – буднично отозвался Игнат Васильевич.
Показалось, сейчас благочинный пристрастно задаст вопрос: отчего это он, городничий, к исповеди не стал ходить? Шешелов выжидательно глядел на попа. Крепок батюшка: спина не сутулая, походка гордая. Дрова, наверно, до сих пор сам рубит. В гвардейцы бы его, саблю ему на бок. И, досадуя – не успел с Герасимовым поговорить, тяжело поднялся попу навстречу, может, впервые в жизни подумал о тайне исповеди: лезут бесцеремонно в душу, выпытывают. Не лгут, вещая с амвона: все тайное станет явным. А чем в итоге служба попа от исправничьей отличается? Тот тоже мысли людские хотел бы знать...
– По старым приметам, – сказал благочинный Шешелову, – небо звездисто на рождество – будет хороший промысел. – Он вроде бы тоже себя неловко чувствовал. – А нынче звезды низко, у самых варак играют.
Благочинный будто протягивал руку, а Шешелов не мог подавить неприязнь. Граня расставила чашки норвежские, блюдца, варенье поставила морошковое, ушла. Герасимов о сыне, наверное, призадумался и будто не видел своих гостей.
Молчание за столом тягостным становилось. Надо было вступать в разговор или, сославшись на что-то, уйти без чая. Но дома пустые, гулкие комнаты, одиночество. Да и попа раздражать, пожалуй, теперь не стоит. И Шешелов выдавил из себя:
– Да, северик хоть и крепкий тянет, а погодка выпала ясная. – И подумал тревожно: «Хорошо, ничего не сказал Герасимову. Выплеснешь – не воротишь, а так и исправнику станет ведомо».
Хотелось курить. Потянулся было к карману, вспомнил – не дома! – и отнял руку.
– Погодка выпала благодатная, – с опозданием сказал Герасимов. – Курите, Иван Алексеич, отец Иоанн не осудит, думаю. – И насмешливо на попа глянул.
Глаза благочинного округлились на Шешелова, на Игната Васильевича. Качнул головой лукаво:
– Экое диво – священнослужитель грех имел смолоду, пристрастие к табаку.
Шешелов привычно полез за трубкой, чуть сдерживая иронию, спросил:
– Вы что же, курили ранее?
Глаза благочинного сузились, сгустились смешком морщины. Потер их руками.
Был грех: и курил, и нюхал. – Отнял руки, лукаво глянул на Шешелова. – Да ведь где курил – в алтаре, за престолом. Дым выпускал в отдушину. А что нюхал, так... дьяк читает «Апостола», а я за обе ноздри.
– Отчего ж грешить бросили?
По благочинный иронии упорно не замечал.
– Дыханье от табаку худое, в груди сушит. И ломота в костях. Иной раз так закрутит.
– Разве от табаку?
– Способствует, – и глаза опять сузились, засмеялись.
Показалось, он видит и понимает: не ко времени явился, – но доволен, что встретил здесь Шешелова. «А зачем я ему?» И сказал, будто принял предложенный разговор, мягче:
– Я тоже ногами мучаюсь. Ломота к погоде одолевает.
Благочинный сочувственно вздел руками.
– Служба ваша сидячая. При ней гирьки о сорок фунтов лучше всяких настоев лечат. Ну, а коль совсем худо станет, водку мешайте с уксусом, ноги на ночь потрите. Чулки шерстяные, опять же, на ноги.
Шешелов прикурил, затянулся оголодало, выпустил кверху дым. «Что ж, – подумалось, – водкой с уксусом натереть ноги, гирьки приобрести. Ломота, может, и отойдет. А душе чем помочь от боли? Это ты тоже знаешь?» Но тут же себя урезонил: не следует благочинного задевать. Экий он цепкий.
Граня внесла самовар. От начищенных медных боков его шло тепло. Герасимов разливал заварку, благочинный стал колоть себе сахар.
– Я вприкуску люблю. Внакладку, знаете ли, вкус чая теряется. Аромат исчезает. – Говорил он теперь свободно, благожелательно, и это передавалось. Хотелось чаю. Шешелов тоже любил вприкуску. Он покурил еще, сунул трубку в карман, наколол себе мелко сахару. Чай был горячий, душистый, терпкий. Зажал за губами сахар, склонясь над чашкой, прихлебывал осторожно. Показалось, на душе спокойней сделалось. И сидеть поудобней стало. Сказал неожиданно для себя:
– Эстафету нынче привез лопарь. Генерал-губернатор предписал объявить... вице-адмирал черноморский, Нахимов некто, турецкий флот потопил и сжег при Синопе. И пашу пленил ихнего.
Благочинный переглянулся с Герасимовым и даже чашку на стол поставил:
– Так... Это где же такое место – Синоп?
Герасимов отстранился от чая и смотрел на Шешелова, словно силился уяснить, что еще ожидать следует. Благочинному он ответил:
– В Туретчине, стало быть. Будь у нас, по-иному реляцию бы составили: отражая нападение, дескать.
– Ну да, ну да, – закивал благочинный.
– И еще есть вести? – осторожно спросил Герасимов.
Шешелов не отстранялся от чашки.
– Есть. На Кавказе тоже турок побили крепко. Местечко там на турецкой земле имеется, Баш-Кадыклар – зовется... – И замолчал, думая: может, зря он рассказал все это? К чему они снова переглянулись?
Где-то сбоку, за благочинным, стучали на стене ходики. Раньше их и не слышал. Удивленно повел глазами по горнице: Герасимова увидел, благочинного, жесткий диван у стенки, занавески на окнах с вязаными подзорами, кровать с большою горой подушек.