Сулль хохотал и показывал пальцем на Афанасия:
– Ты хотел обмануть Сулль. Сулль имел терпение.
Смольков забегал, словно его пчелы кусали. Принес воды, помыл ковш, еще сбегал, принес свежей и полоскал рот, задрав острый кадык, плевался.
Сулль вытирал слезы от смеха.
– Он не имел терпение. Он наказан.
– Ох-хо-хо! – Афанасий аж приседал в хохоте, бил себя по коленям. – Ишь сколько сил еще! А то, смотрю, помирать лег. Рукою, дескать, не шевельну, а у самого рожа какая гладкая.
Тяжелого дня как и не было.
Смольков стоял поодаль одинокий. Андрей уловил взгляд его, брошенный на топор в чурке, и на миг показалось: еле сдерживаемая, затаенная злость Смолькова вот-вот зверем выбросится наружу.
– Полно ржать вам, – подал голос Андрей. – Может, и вправду хворый он. Пусть идет ужин варить. Есть, чай, охота уж.
Но в душе ругнул Смолькова: «Дернул черт его притворяться. Всем нелегко ведь. Сулль вон хозяин, а лямку на равных тянет».
Смольков взглянул быстро на Сулля и Афанасия, выпрямился, пошел в избушку.
Афанасий и Сулль перестали смеяться, смотрели вслед. Сулль очень уж пристально, будто видел такое, что другим не понять. Афанасий сдвинул шапку на брови, глянул из-под нее на Андрея, на Сулля, усмехнулся, сказал задумчиво:
– Однако...
Случай этот потом сгладился, и Андрей думал, что он забылся: Сулль спешил и так умел запрягать в работу – до самой ночи хватало.
На дворе печь сложили, котел в нее большой вмазали – сало топить. Бочки все перебрали, почистили, рассохшиеся позамочили. Плавник распилили, покололи и сложили в поленницу аккуратно. Все ладно шло. И Смольков после того случая переменился: не суетился, не плакался, работал, как все. Но молчалив стал.
Делали клети новые в амбарушке. Сулль с Афанасием в шняке что-то пошли пристроить, а Андрей со Смольковым – впервые, как из Колы ушли – вдвоем остались.
Смольков сидел, скрестив ноги, поплевывал на оселок, точил топор. Андрей лесину тесал. Работа давно привычная, в удовольствие. Щепа из-под топора шла ровно, смолою пахла, и запах в полузабытое прошлое уносил, в родную деревню.
После пожара миром строились. Лес ядреный валили. Дерево падает – в ветвях посвист, ух, сила какая! «Бо-ой-ся!» – покрик идет. Дух смолистый стоит, сочный. Руки смолою пахнут. На закате дым от костров сладковатый. Мужики у огня табак курят, разговоры ведут степенно...
На лугах трава с медуницей – в пояс. Дурман от нее хмельной. Раным-рано, только темнота уйдет – по студеной росе с косой: вжиг-жиуг, вжиг-жиуг. Эй, поспешай! Убирай пятки! От земли дух парной: дыши – сыт будешь...
Все это часто снилось Андрею еще в солдатах. И как ушел в бега, сразу домой подался. Шел и знал: там поймают, скорей всего, – но пробирался упорно, обходя большие села. В середине дня, когда дома только стар да млад, заходил в деревни, какие поменьше, просил подаяния. Что будет потом, не хотел думать. Поглядеть бы на мать-старуху, пока не померла, родным бы воздухом подышать, а там что бог даст. Про болезнь тогда мамину только знал.
– Получается у тебя по-плотницки, – похвалил Смольков. Голос доброжелательный. – Кто учил?
Андрей работой полюбовался.
– Деревня после пожара строилась. Тогда и я ладом подучился. В крестьянстве без топора куда денешься?
Смольков поплевал на оселок:
– Уговор не забыл наш?
– Какой?
И Смольков тем же спокойным голосом:
– Про норвегов.
— Ну? – насторожился Андрей.
– Готов будь, – доверительно сообщил Смольков.
Андрей опустил топор.
– Отсюда?
– Не в Колу же возвертаться.
Смольков перестал точить, рассмеялся коротко, в сторону:
– Поглядим, как они, стоя на берегу, насмехаться-то смогут.
– На Суллевой шняке?!
– Не пешим же.
Смольков снова плюнул на оселок, наводил острие, приговаривал:
– Одежда у нас справная, харч захватим. Видел, как я с парусом управляюсь?
Еще когда шли из Колы, Сулль стал Смолькова натаскивать: как веслом с кормы править, как парус крепить и править им, если ветер и непопутный вовсе. Старался Смольков. Андрей видел: без ума рад. И, как пес умный, рассказать взглядом Андрею хотел что-то очень уж сокровенное. Но Андрей тогда взглядов этих не понимал.
– А они как же?
Смольков посуровел.
– Тебе какая забота? Кто-нибудь подберет их, не зима еще.
— Думаешь, шняку добром дадут?
Смольков носком топора постукал не спеша в бревно:
щепки мелкие колются, острый топор. Поднял глаза на Андрея, в них блеск холодный. Сказал раздельно:
– Спрашивать их не станем.
От мыслей и слов Смолькова Андрею не по себе стало. Смотрел, будто видел его впервые.
— Ну и силен же ты!
Смольков встал. Ухмылкой дрогнули губы:
– А ты как овечка. И со мною, и с ними. Работать стараешься. А зачем? Не себе ведь! – И потянулся деланно. – Вот скоро вольные будем, тогда и гни горб.
– Обожди про то, – перебил Андрей.
Смольков оглянулся на дверь, и пошел к нему медленно, крадучись. Голос на полушепоте, злой:
– А про что хочешь? Про другое? Кто тебя спас от каторги? А? Кто сюда привез? Позабыл? Ты просил не тревожить до времени. Не тревожил. А теперь сроки пришли. Все!
– А ежели я не схочу так-то!
Смольков сощурился, резко стукнул обухом по ладони;
– Понял? Один уйду.
У Андрея во рту сухо стало.
– Сгинь, – негромко сказал он, – а то гляди... – И дернул топор из смольковских рук. – Махнуть не успеешь им, руку сломаю.
Смольков топор, не противясь, отдал. Сам пошел, пятясь, к дверям, пообещал:
– Силой меряться я не буду. А что сказал, сделаю. Кто мешать мне удумает, сонного порешу.
И вдруг весь подался к Андрею, закричал диким шепотом, жилы вспухли на шее:
– Руку сам-себе отрублю, а уйду-у! Уйй-дуу! Слышишь?!
На время тихо стало в амбаре. Где-то близко, за стенкой, плескалось море. У шняки стучал топор. Отдавалось толчками эхо. Андрей молчал. Смольков сник, опустил голову, потом медленно сел, скрестив ноги, сказал глухо:
– Потолкуем, Андрюха. Так это я, от обиды.
– Говори, – Андрей бросил топор и устало сел на кряж.
Все вдруг безразлично стало.
– Я, Андрюха, боюсь, – заговорил тихо Смольков. – Не уйдем отсюда теперь – потом век не выбраться. Добром нас к норвегам с собой никто не возьмет. Не вольные потому что – ссыльные. Тот же Сулль с Афанасием как поймут – уходить хотим, – не дрогнут, повяжут нас и сдадут исправнику. Тот враз колодки обует. Потом не вернуть уж.
...В одной деревне Андрей все-таки мужикам попался. Как ни бежал, ни отбивался, а повязали. Били, связывая, били связанного еще. Сдали старосте. Так и не смог до дому дойти, не дали. А подумалось про Афанасия: «Прав Смольков, этот в цепь закует, не дрогнет».
Сказал тоже тихо, не подняв глаз:
– Сулль не попирал нас. За что ж ему так?
Смольков встрепенулся, дернулся весь, перебил:
– Нас! Нас! Андрюха! Истину говоришь! – И подался весь. Похоже было – вот-вот опустится на колени и поползет к Андрею, заглядывая в глаза по-собачьи преданно. – А я-то спужался как! Господи! Думал уж – отшатнулся ты! А мне и тебя, и себя жаль. Я ведь правду сказывал – не боюсь греха, пока жив, а там что будет. – И дергал за плечи Андрея, смотрел умоляюще на него снизу: -— Уйдем, Андрюха! Как бога молю! Края там счастливые, жить станем вольно. Доподлинно знаю. Не хуже колян жить станем. Слышь, Андрюха? Слышь ты меня?
– Неладно на душе стало, – пожаловался Андрей.
– Это мнительный ты, – заторопился Смольков. – От характеру. Не бывал в переделках-то, на волос от смерти не стаивал, не выбирал, как жить. Пройдет это все, Андрюха. О себе думай. О них не надо печалиться. Коль все ловко устроить, славно уйдем, и они живы останутся. А что шняку да харч возьмем – эка невидаль, отдадим потом. Случай выдастся – заработаем и пошлем. Не казни ты себя! Из Колы к норвегам летом ходят частенько. Пошлем с оказией, и душа твоя успокоится.