— Ты не сейчас это придумала? — спросил Осетров. — Все мы способны заглядывать в будущее. То есть хочу сказать, что это-то элементарно. Знаешь ведь, что тогда-то пойдешь в булочную. Все остальное, даже более сложное, из той же оперы. Просто когда обретаешься в обогащенном возможностями мире, эти картинки будущего более скрытные, порой для толкования сложные.
Вера тем временем разглядывала забавную игрушку, которая ей что-то напомнила. Даже не что-то, а кого-то. Она рассмеялась. Мобильник напомнил Рудика Даутова. Изысканный, темный, с блестящими кнопками, несколько напыщенный, как любой специфический продукт цивилизации. Столь неожиданная ассоциация ничуть ее не удивила.
Вера впервые за многие недели подумала о Даугаве вполне мирно. Пусть бегает от нее, прячется, наводит завесу таинственности, чтоб сделаться неразличимым. На то есть две причины, и только вторая из них кроется в обиде, в мальчишеской зависти… А первая на поверхности — Рудик любит Веру. Он давно был по уши в нее влюблен, а теперь в недоумении — что ему делать с отбившейся от рук любовницей, которая внезапно, да и не столь уж внезапно, превратилась для него в отрезанный ломоть?
Независимо от него, человека, так сказать, высокого полета, она стала существом какого-то другого мира. Это Вера должна как-то уладить. Девушка ласково смотрела на Осетрова, — как на соучастника ее любовной истории, пила вино за новые нарядные одежды, а думала только о том, как все снова может устроиться у нее с Рудольфом. Тайные свидания, которые будут иметь уже совершенно другую подоплеку. Какую?
— Рад, что угодил тебе, — сказал Осетров. — Я собирался купить что-то другое, не скажу что. Но теперь вижу, что мог реально ошибиться.
— Как знать, — ответила Вера, благодарная своему верному рыцарю Вовке за то, что он рядом, да еще за то, что нет между ними таких немного страшненьких нитей, какие есть между ней и Даутовым. — Ты в любом случае поступил бы правильно. Я так думаю.
— В таком случае, сейчас я тоже должен поступить правильно, — улыбнулся Владимир. — Я должен исчезнуть на определенный срок. Боялся тебя огорчить этим известием. Но вижу, что ты уже в полном порядке.
— Ты куда-то едешь?
— Недалеко, так что вскоре к твоим услугам. Надеюсь, что к тому времени произойдет много хорошего и ничего — плохого.
Вере вдруг сделалось не по себе и от того, что Володя вот так бросает ее и уезжает по своим делам, будто не было этих двух дней, проведенных вместе, и от мыслей о Даутове, который все же и завидовал ей, и прятался от нее, да бог знает что еще делал все это время. Девок зажимал в углах, каких-то отвязных ведьм, наверно, вроде той, что Вера видела в его обществе на Тверской.
— А то, что не смогу прибыть на твое чествование под патронатом Соболевой…
— Да брось ты, это же всего лишь официальная церемония, с которой я хотела улизнуть. Да, видно, нельзя никак. А если назначат на ближайшие дни, я не знаю, как переживу.
Вера говорила правду, но толком не понимала, отчего так. Она поймала себя на том, что беспрерывно думает о Рудольфе, хочет видеть его немедленно, сию же минуту, и в то же время боится предстоящего банкета, встречи с Рудиком на глазах у преподавателей, однокашников, всяческих там поклонников и поклонниц.
«Как перед камерой: все чувства и переживания — для посторонних глаз, для развлечения публики».
Она попробовала убедить себя в том, что будто уже уверена в полном и окончательном разрыве. Ее даже передернуло оттого, что на мгновение это показалось реальностью.
Когда Владимир попрощался и уехал по своим многочисленным делам (сколько у тебя таких, как я, не без обиды подумала она), Вера успокоилась. Болезненные мысли о Рудольфе тоже куда-то отодвинулись. Но та горячая волна оставила тревожный след в душе.
«Я вспомнила что-то хорошее, вот и все. Прогулки, объятия, поцелуи. Что в этом особенного? У всех так. Все страждут, коли жизнь разводит на время по разные стороны чего-то там. По разные стороны Баррикадной, например».
Вера постояла на улице, подставляя лицо весеннему солнцу, и, прежде чем остановить машину, набрала номер телефона Рудика на новеньком, блестящем мобильнике.
Длинные гудки ясно доказывали, что хозяина нет дома.
«Что ж, — думала Вера, располагая на заднем сиденье желтого такси свои многочисленные покупки. — Все как-то дипломатично устроилось из-за Осетрова».
Присутствие одного мужчины создавало проблемы в отношении другого. С ней рядом оказался этот большой и сильный человек, расположенный к ней, заботящийся, порой контролирующий едва ли не всякое движение, но… Но с тем самоуверенным мальчишкой, даровитым, заносчивым, обидчивым, красивым и до крайности смешным, Стрешневу связывало что-то более серьезное или же совершенно безысходное.
Все же, как-то холодно подумала Вера, потерять Рудольфа — это значит навсегда проститься с той собой, совершавшей так называемый Путь Выступления, говоря на манер индийских мудрецов. Присутствие Даутова все эти годы было не просто необходимо — он был отчасти почвой этого пути.
Вера опять вспомнила Алексея, как он влюбленно и смущенно глядел на нее, теребил пуговицу на пиджаке и как страдальчески сморщились его губы, когда она сказала, что собирается посвятить себя исполнительскому искусству, а замужество будет только мешать и потому подождет. И опять, как тогда, стало невыносимо грустно, будто она теряет что-то драгоценное, как сама жизнь, навсегда.
«Что-то ты раскисла, матушка», — сказала Вера сама себе и повертела перед глазами кольцо. Камень сверкнул холодным блеском, и в его глубине раскрылся и затрепетал трилистник, будто соглашаясь с Верой — все прах и тлен, кроме одной только бессмертной музыки.
«В конце концов, кто такой Алексей Михайлович? Симпатичный, милый, рыжий, любит тебя, и ты его, похоже, до сих пор любишь. Но что из того? Он всего лишь рядовой преподаватель композиции в заштатном провинциальном музучилище, которое ты с блеском закончила и пошла дальше. А он навсегда останется там. Ведь ты бы никогда не согласилась быть преподавателем и всю жизнь проторчать в музыкальной школе, как Ревекка, шлифуя юные дарования за жалкие гроши. Рудик же совершенно иное дело. Он талантлив, честолюбив, как и ты, а что ему не хватает ума и душевной чистоты, так на это наплевать. Главное, что он просто обречен на успех, но место его второе — после тебя, а именно это тебя вполне устраивает, как и то, что заводить семью для Рудольфа столь же нежелательно, как и для тебя».
И выход во всем виделся один — или у них с ним снова все будет как прежде, или вообще ничего не будет. Правда, в этом «ничего» просматривалась некая перспектива, незнакомая, загадочная, по-новому живая.
Приехав домой, Вера устроила легкий обед для Штуки, одновременно думая о предстоящей встрече с профессором, вальяжной Соболевой, женщине с повадками киплинговской пантеры.
«Самое смешное, что меня будут только хвалить. И делать это будут не слишком умело. Ведь это занятие необыкновенно трудное — как бы льстить, но без видимости этого плебейского порока».
Так думала Вера, задвигая в общую картину официальной церемонии, которую толком не представляла, все подряд знакомые фигуры. Они превращались в карнавальное шоу, с диким кривляньем, сменой нарядов, блеском глаз, выражающих одно — «в общем-то мы тут собрались потусоваться и повеселиться, и ты для нас что-то вроде клоуна, и все это спасает нас от бессмысленной и бесконечной житейской скуки».
— Какая-то я злая стала, Штученька, — сказала она кошке. — Моим подружкам, наверное, и вправду скучно. Пусть они все немного развлекутся. Будут смотреть на меня большими глазами, пытаясь угадать, что мне сулят грядущие дни. На самом же деле не мои заботы их тревожить будут, кошка моя, а собственные печали. А если кто из них еще не поумнел, то пускай себе изображает радость за наши с тобой успехи в исполнении чужих творений. Бедные мы с тобой, бедные, Штученька!
Кошка внезапно зашипела, смешно вздыбила мех и сделала вертикальный прыжок на месте. Это был один из многих цирковых номеров, как-то само собой усвоенных Штукой. Она умела сидеть на задних лапах, как суслик или тарбаган, причем всякий раз избирала неповторимо комичную позу.