Речь имела успех.
Глава II
По-видимому, до сих пор судьба нам благоприятствовала: нас еще не открыли. На эскадре всякое телеграфирование было прекращено, зато мы тщательно принимали телеграммы японцев, а минеры прилагали все усилия, чтобы определить и направление, откуда они идут. Еще в ночь на 13 мая, а затем днем того же числа начался разговор двух станций, вернее, донесения одной, ближайшей, находившейся впереди нас, которой отвечала другая, более отдаленная и левее. Телеграммы были не шифрованные. Несмотря на непривычку наших телеграфистов к чужой азбуке и на пропуски, оказавшиеся в самой азбуке, у нас имевшейся, можно было разобрать отдельные слова и даже фразы: «Вчера ночью… ничего… одиннадцать огней, но в беспорядке… яркий огонь… то же звезда»… и т. п.
Вероятнее всего, это была сильная береговая станция на островах Гото, которая куда-то далеко доносила о том, что видит в проливе.
К вечеру послышался разговор еще и других станций. К ночи их набралось до семи. Телеграммы были уже шифрованные, но по их краткости, однообразию и по тому, как они начинались и прекращались в определенные периоды, можно было с большой вероятностью сказать, что это не донесения, а перекличка разведчиков. Несомненно, что мы еще не были открыты.
С заходом солнца эскадра сомкнулась как можно теснее. В ожидании минной атаки половинное число офицеров и команды дежурили у орудий, прочие спали, не раздеваясь, близ своих мест, готовые вскочить по первому звуку тревоги. Ночь наступила темная. Мгла, казалось, стала еще гуще, и сквозь нее едва мерцали редкие звезды. На темных палубах царила напряженная тишина, изредка прерываемая вздохами спящих, шагами офицера или вполголоса отданным приказанием. У пушек словно замерли неподвижные фигуры прислуги. Все бодрствовавшие зорко вглядывались во мрак – не мелькнет ли где темный силуэт миноносца, чутко вслушивались – не выдаст ли незримого врага стук машины, шум пара…
Осторожно ступая, чтобы не разбудить спящих, я обошел мостики, палубы и спустился в машину. Яркий свет на мгновение ослепил меня. Здесь царили жизнь и движение. Люди, бойко стуча ногами, бегали по трапам; раздавались звонки, окрики; приказания передавались полным голосом… но, вглядевшись пристальнее, и здесь я заметил ту же напряженность и сосредоточенность, то же особенное настроение, которое господствовало наверху. И вдруг мне показалось, что все – и высокая, слегка сгорбленная фигура адмирала на крыле мостика, и нахмуренное лицо рулевого, склонившегося над компасом, и застывшая на своих местах орудийная прислуга, и эти громко разговаривающие и бегающие люди, и гигантские шатуны, тускло поблескивающие своей сталью, и мощное дыхание пара в цилиндрах – все это одно…
Старая морская легенда о корабельной душе вдруг всплыла в моей памяти, о душе, которая живет в каждой заклепке, которой держится каждый гвоздь, каждый винтик и которая в роковые минуты властно охватывает весь корабль с его экипажем, превращает в единое неделимое сверхъестественное существо и людей, и окружающие их предметы… Мне вдруг показалось, что эта душа заглянула мне в сердце, и оно забилось с неведомой силою… Казалось, на мгновение я постиг это существо, которому имя – «Суворов», в котором любому из нас цена – не более любой заклепки…
Это было мгновение сумасшествия… Потом все прошло. Осталось только ощущение какой-то особенной бодрости, какой-то глубокой решимости…
Рядом со мной старший механик, капитан Вернандер, мой старый соплаватель и приятель, что-то раздраженно доказывал своему помощнику. Я не слышал его слов и не мог понять, чего он так волнуется, когда все уже окончательно определилось: ни лучше, ни хуже не будет и ничего переделать нельзя.
– Полноте ершиться, дорогой! – сказал я, беря его под руку, – пойдем лучше, выпьем чаю – в горле пересохло…
Он только удивленно вскинул на меня своими симпатичными серыми глазами и, ничего не ответив, позволил себя увести.
Мы поднялись в кают-компанию. Обыкновенно в этот час шумная и людная – она пустовала. Два-три офицера от «подачи» и ближайших плутонгов крепко спали на диванах в ожидании тревоги или своей очереди вступить на вахту. Однако дежурный вестовой оказался на высоте положения и угостил нас чаем.
Опять кругом – жуткая тишина…
– Главное – не пори горячки…
– Один хороший выстрел – лучше двух плохих. Помни, что лишних снарядов нет и до Владивостока взять неоткуда… – доносился чей-то сдержанный голос из-за притворенной двери кормового плутонга. Кажется, говорил мичман Фомин.
– Поучает!.. – сердито буркнул Вернандер, давясь горячим чаем.
Я видел, что он чем-то очень разогорчен и хочет излить душу.
– Ну, рассказывайте, дорогой! Что у вас приключилось?..
– Это все проклятый уголь немецкой поставки… – Он понизил голос и оглянулся кругом. – Вы ведь знаете, что у нас было несколько самовозгораний в ямах?
– Знаю. Но ведь, слава Богу, удачно тушили. Разве опять?
– Да нет! Не то! Понимаете: горелый и тушеный уголь уж совсем другое. Расход большой! Против хорошего угля – процентов 20–30!..
– Постойте, голубчик! – искренне изумился я. – Да вы что же? – нехватки боитесь? Ведь вы до сих пор наш surplus расходовали! Ведь у вас теперь должен быть полный нормальный запас.
– Ну, полный, неполный… к утру будет меньше 1000 тонн…
– А до Владивостока 600 миль! Куда же еще?..
– А «Цесаревич» – забыли? 28 июля, когда ему располосовало трубы, он за сутки сжег 480 тонн! Ну?.. А у меня перерасход!..
– Не расход, а просто нервы расходились, – попробовал сострить я, – не все же ямы горелые…
– Ничего вы не понимаете! – рассердился Вернандер и, наскоро допив чай и схватив фуражку, куда-то убежал.
Я остался в кают-компании, перебрался на кресло, устроился поудобнее и задремал. Смутно слышал, как в полночь сменялась вахта. Некоторые из сменившихся офицеров пришли выпить чаю и вполголоса бранили чертову сырость. Кто-то растянулся на диване, крякнул от удовольствия и громко сказал: «Всхрапнем до четырех! и на нашей улице праздник!..» Я тоже заснул.
Проснулся около 3 часов ночи. Опять обошел палубы и вышел наверх. Все та же картина, что и с вечера, но посветлело. Луна в последней четверти стояла уже довольно высоко, и на фоне мглы, тускло посеребренной ее лучами, четко рисовались трубы, мачты, снасти… Опять засвежевший ветер пронизывал холодом и заставлял глубже прятать голову в воротник тужурки… Вышел на передний мостик. Адмирал спал в кресле. Командир, в мягких туфлях, неслышными шагами быстро ходил поперек мостика, с одного крыла на другое.
– Вы что бродите? – спросил он меня.
– Да так… посмотреть.
– Заснул? – кивнул я головой на адмирала.
– Только что. Я уговорил. Чего, в самом деле? Можно считать, ночь прошла благополучно. До сих пор не открыли – все перекликаются. А теперь, хоть открой – поздно. До рассвета всего часа два. Миноносцев, если даже и под рукой, не успеют собрать… Да и где найти в такую погоду? Смотрите – хвоста эскадры не видно!.. Разве кто случайно уткнется носом – все равно, что двести тысяч выиграть!.. Вот только ветер мне не нравится. Свежеет. Как бы не разогнал тумана… Ну, тогда завтра же и крышка. Кому что, а уж «Суворову» капут… А вдруг еще гуще станет? – внезапно оживился он. – Ведь уж сутки кругом бродят, а не видят. Вдруг и завтра то же. Прозевают начисто!.. Ходят, бродят, перекликаются… – а нас уж и нет! Ищи до второго нашего пришествия, т. е. уже из Владивостока! Там другой разговор будет!.. Но как встравятся! Сами себя со злости сгрызут! Вот потеха-то!.. – И командир, чтоб не разбудить адмирала, зажимая платком рот, расхохотался так весело и беспечно, что мне даже завидно стало.
Надо знать, что В.В. Игнациус, во-первых, принадлежал к числу самых убежденных сторонников того мнения, что наш поход – это отчаянная авантюра, успех которой зависит исключительно от степени содействия Николы Угодника и прочих сил небесных, а во-вторых, принимая во внимание манеру японцев – всю силу огня сосредоточивать на флагманском корабле, – считал, что в первом же решительном бою и он сам, и его броненосец обречены неизбежной гибели. Но, приняв эту неизбежность, он уже далее ни на минуту не терял своего всегда жизнерадостного и бодрого настроения, шутил, острил, живо интересовался разными мелочами судовой жизни и матросского обихода, а теперь (я искренне верю) от души смеялся, представляя себе злобу и разочарование японцев в случае, если бы они нас действительно прозевали.