Литмир - Электронная Библиотека

«Надо и в писании быть юродивым». — Толстой.

У каждого свое Астапово.

26 ноября 1968

— Общался с Зархи через лифтершу.

Говорит, получилось искренне, понравилось Тарковскому. Прочитал мои «Дребезги».

— Надо поговорить… Мне кажется, Вы хотите это очень дешево продать… Начало даже поразило меня: что это — новый жанр, подумал я… Это стоит гораздо больше, гораздо глубже, чем просто грустная, сентиментальная новелла, в общем, поговорим.

Бунин пишет о Толстом:

— Главней же всего, что у него были зачатки туберкулеза (дающего, как известно, тем, кто им поражен, даже и духовный склад совсем особый)! Может быть, это и ко мне относится. Я пролежал в туб. санатории три года и потом долго ходил на костылях. Вся жизнь моя так или иначе окрашена туб. светом. Этим исследованием надо заняться. К тому же друг Толька и его семья. Почему-то я с ним не прекращаю связи, дорожу ею, думаю о Тольке. В некотором смысле, мы даже родня, хоть и разными формами туберкулеза болели. Не сегодня, конечно, об этом писать.

27 ноября 1968

У Бунина:

— Шопенгауэр говорит, что большинство людей выдает слова за мысли, большинство писателей мыслят только ради писания.

Это можно применить ко многим, даже очень большим писателям.

Толстой мечтал «довести свое свиноводство до полного совершенства».

Я сижу в студии, идет тракт, болтовня артистов, истошный крик Алексея Бурова, бедлам, неразбериха, то же самое, только с болями вдобавку у меня в голове. Круг мешанины в голове, сумбура отрывков мыслей, забот, желаний.

— Мосфильм. «Пять дней»… Митта… провал «Хозяина»… Любимов с неприятным, злым на всех артистов глазом, которых он всех за «проституток, ничтожеств, неблагодарных блюдолизов почитает, готовых клюнуть на любое предложение в самой мрачной халтуре», потому что в самой мрачной халтуре артист приобретает видимость свободы, нужности своей и освобождается, хоть на чуть-чуть, хоть так только кажется ему, от зависимости, унижения от рабского подчинения гл. режиссеру. Шеф это прекрасно понимает, чувствует, — сам был на нашем месте, но пользуется властью своей, правом давать — не давать, держать в унижении артистов и смеяться над ними в душе, высокими словами прикрываясь. Я не люблю его и он понимает, чует это, чует мою самостоятельность, обособленность, мой собственный театр в его театре, мою — презираемость его как человека, не как художника или еще больше — общественного деятеля, он не Божий человек.

28 ноября 1968

Озвучание… Неожиданно трезвый Высоцкий, и как будто ничего и не было никогда.

Вечер, сегодня же. Целый день бестолковое озвучание, с трех — репетиция с Гавриловым, с 4 до 6 грим и фотопроба на Голубкова, с 6 до 7.30 еще полтора часа бестолковщины, с 8 до 9 репетиции в ГИТИСе.

Бунин о Чехове.

— Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них так:

— На семьдесят пять лет отстали они в развитии русского общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди. Вот, например, вспоминаю Соловцова…

— Позвольте, — говорю я, — а помните телеграмму, которую вы отправили Соловцовскому театру после его смерти?

— Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать… и помолчав, с новым смехом, — и про Художественный театр…

29 ноября 1968

«Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди…» — говорит Чехов. И он прав, но где-то прав, говоря казустической лексикой… Такова жизнь наша, таковы особенности нашей профессии, мы не можем сидеть на даче и на всех положа член с прибором творить, душу свою изучать, ее потемки и закоулки запечатлять в чьей-то памяти, сознании. Наше дело коллективное, мы зависимые люди и в первую очередь от Вас, господин автор. Мы несчастные люди, мы зависимы и унижаемы всеми, кто над нами стоит, особенно в наше время, когда нас много, когда искусство все больше и больше политикой делается. А потом мы все считаем себя близкими к Парнасу, к Музе, к искусству в общем и кажемся себе художественными деятелями, чем-то вроде ваятелей произведений особенных, личностями, создающими красоту в оригинале, а по существу — какие мы к черту творцы, во всяком случае, большинство из нас? Мы — вторичное сырье, в лучшем случае — квалифицированные воспроизводители, репродукторы, производящие репродукции… Наше дело исполнительское, а потому — кругом зависимое: от текста, режиссера, собственных данных, настроений окружающих — жены, тещи, партнера и т. д. Мы должны, хоть и вроде отмечены свыше, угождать, лебезить, мы должны нравиться, наша суть — быть любимыми — режиссурой, публикой и пр., чтобы доказать свой талант — мы должны раскрыться, а для этого нужны роли, нужно внимание дающих их, нужно доверие других к твоей личности, твоей индивидуальности — вот мы и улыбаемся налево и направо, вперед-назад. Мы клоуны, а клоун не может работать только на одну сторону цирка, он должен показаться, угодить всем. Да, мы пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди — ну и что? А что же вы женились на сестре нашей и терпели ее измены, вы ведь, если не знали, то подозревали, что на ночь ее брал Немирович не для благотворительных концертов… Бунин умница и хитрец… Он ни словом не намекнул на что-то подразумеваемое, но это и без того ясно… В 6 утра являться «к дусику», пахнущей вином, сигарами и духами… Откуда?! Я осуждаю ее, как жену Вашу, но зачем обобщать и лить приговор на всю братию, ее не осуждать надо (братию), ее защищать и жалеть надо.

Сегодня читка «Матери» по ролям. Как кто читает — можно точно определить отношение к листку с текстом, к пьесе, к Любимову. Кузнецова — вечно обиженная, читает две свои строчки, через губу, нехотя… как ей стыдно этим заниматься и как к ней несправедливы… Через некоторое время уходит совсем. Славина хулиганит, радостна, главная роль, опять в струе, катит по столу шефу апельсин, он ей назад, она ему — играют… все умиляются шутке, а в душе мерзость и презрение… В перерыве она приносит ему чай с бутербродом, забота о человеке — это прекрасно, но забота подчиненного, целиком и полностью зависимого человека о своем господине, демонстрация рабского смущения и радости по этому случаю — вызывает тошноту и судороги у остальных подчиненных. Что-то есть противное человеческой природе, вечно стремящейся к освобождению, к свободе личности в этой подобострастной заботе о хозяине.

Шеф. Готлиб М., тут застольного периода не будет.

Г. М. Я не возражаю.

Ронинсон показывает мне из своего угла: крутит воображаемой шарманкой, мнет между пальцами деньги и куксится, закатывает к небу глаза, жмет плечами, дескать, не понимаю… Золотухин!! и вдруг шарманка из-за денег — не понимаю. Не понимаешь, и хуй с тобой. Да, представь себе — Золотухин и шарманка, я клоун, за это звание хлеб свой получаю и идите Вы все… Никогда Вы не были и не станете настоящим клоуном, или по-другому сказать, более для Вашего уха приятное — артистом.

30 ноября 1968

Обед. Высоцкий, по его словам, был у профессора клиники им. Семашко, признали порез (его слова) разрыв связок. Нужно делать операцию, на полгода уходить из профессии. И вчера он не играл «Послушайте», а сегодня шеф сказал, что в 9 часов у него был концерт — это уже хамство со стороны друга.

Позвонил Губенко, отказался играть сегодня Керенского, уговаривали Власова[50], Глаголин[51], наконец, шеф, Коля бросил трубку — «не приеду» — и точка.

Шеф предупредил меня: «Возьми текст, повтори, придется играть вечером».

— Больше лихорадить театр не будет, выгоню обоих… (чего выгоню, когда Николай заявлений пять уже положил), Насоныч[52], повтори и ты Хлопушу[53], может случиться, что завтра бросишься, как кур в ощип… Как Севка себя ведет… Сколько раз приходил на репетицию такой роли в раскладе, скотина…

вернуться

50

Власова Галина — актриса и завтруппой Театра на Таганке.

вернуться

51

Глаголин Борис — режиссер и в течение многих лет секретарь партбюро Театра на Таганке.

вернуться

52

Насоныч — Владимир Насонов, в то время актер Театра на Таганке.

вернуться

53

Хлопуша — роль В. Высоцкого в спектакле «Пугачев».

59
{"b":"239790","o":1}