Так разговаривали большевики с большевиками — со старыми друзьями и соратниками. А через четыре года таким же языком будут на другом съезде партии говорить с Бухариным, Рыковым и Томским, и так же они будут стоять, оплеванные и униженные, перед своими старыми товарищами по партии, и уже им будут тыкать в нос, чего стоят их прежние заслуги на доске истории, и съезд будет бурно аплодировать Сталину, Молотову и Кагановичу. А Рудзутак и Косиор через десять лет разделят судьбу Зиновьева и Каменева, Бухарина и Рыкова, и лишь Томский успеет сам пустить в себя пулю, осознав в последний момент, кого перевесила «чашка весов».
Как объяснить эту жестокость, безжалостность по отношению к своим же — не к белогвардейцам, не к эсерам или меньшевикам, а к тем, с кем вместе боролись в подполье, отбывали ссылку, воевали на фронтах? Откуда такая бесчеловечность?
А это и есть суть большевизма — непримиримость, нетерпимость, беспощадность, полнейшая готовность предать и растоптать лучшего друга, если он стал мыслить не так, как большинство во главе с вождем. Без этих качеств большевики-ленинцы не смогли бы победить. Илья Оренбург в книге «Хулио Хурснито» говорил от имени своего героя, обращающегося к большевику: «Со многими мыслями жизнь кончают на корточках, за тумбой, а начинают ее, напротив, с неумолимыми шорами, концентрирующими всю энергию на едином помысле… Действие начинается там, где кончаются высокомудрые «но». Я вполне оценил всю мощь вашего «конечно». Это значит, что у вас не девяносто девять сотых, а вся истина, ибо если у какого-нибудь меньшевика хоть одна сотая ее, то его вместо тюрьмы надо позвать советоваться, начать обсуждать, раздумывать, колебаться и перестать действовать». Но тот, кто сегодня сажает в тюрьму меньшевика, осмелившегося думать, что у него тоже частичка истины, тот завтра посадит и своего товарища по партии, чье мнение в чем-то разошлось с этой единственной и непререкаемой истиной — разумеется, в трактовке нынешнего вождя. Антигуманизм, бесчеловечность становятся частью натуры. Такие черты, как способность выслушать и понять другую точку зрения, как сочувствие, снисходительность, великодушие, сострадание — все это отвергается априори, это — буржуазный и интеллигентский лжегуманизм, несвойственный революционеру. Прощать ошибки, идти на уступки, рожать истину в споре — какая чепуха, какая мягкотелость и дряблость воли. Беспощадность к оступившимся, к инакомыслящим, к своему собрату, чуть-чуть засомневавшемуся в правильности железной линии партии — вот кредо большевика. И упаси боже, чтобы тебя самого заподозрили в сочувствии «уклонившемуся» — ты тут же будешь затоптан своими же друзьями. Проявил мягкость, усомнился в обвинениях по адресу старого, безусловно преданного делу революции товарища — и ты уже сам становишься таким же изгоем и отщепенцем, отсекаешь себя от партии. Как воскликнул на партсобрании в тридцатых годах коммунист, обвиненный в потере бдительности: «Да, товарищи, я признаю, я — не наш человек!»
Все это порождает и особый «партийный» стиль общения, отличающийся грубостью, фамильярностью, презрением ко всем проявлениям чуткости, деликатности, благородства. В моде «рабочие» манеры; надо резать в лицо правду-матку, по-нашему, по-простому, без этих интеллигентских и дворянских штучек, надо бить наотмашь, не стесняясь в выражениях. Тон задавал сам Ленин, — его работы, даже теоретические, полны ругательств, непристойных выражений, хамской издевки над оппонентами; ненависть рвется из каждой фразы. Но дальше будет еще хуже — ведь Ленин все-таки не мог полностью преодолеть то, что было заложено воспитанием, что-то интеллигентское, европейское, а у Сталина ничего этого нет. «Мы гимназиев не кончали» — и воцарится откровенно плебейский, вульгарный стиль, «пролетарская прямота» превратится в бесцеремонность, в беспардонное хамство. Начальники будут тыкать подчиненным, полковники крыть матом капитанов, грубость и бессердечие станут нормой. Я однажды присутствовал в 60-х годах на совещании у Микояна по вопросу отношений с Ираком; когда наш посол в Ираке стал говорить о социально-экономической обстановке в стране, Микоян грубо оборвал его: «Вы что, лекцию по политэкономии нам сюда читать пришли? Садитесь». А Микоян считался еще самым вежливым из членов Политбюро, Каганович вообще мог довести человека до инфаркта. Но это все было уже вторичное — на житейском уровне — производное от главной, органической, сущностной черты ленинского большевизма — враждебности гуманизму, свободомыслию, идее самоценности человеческой личности.
Именно поэтому Сталин и оказался тем человеком, который лучше других мог руководить партией ленинского типа; в нем воплотился ее дух, и это сразу почувствовали миллионы «выдвиженцев», тех новых, уже послереволюционных кадров, которые рванулись в партию и комсомол в двадцатых годах. Выходцы из деревни и из рядов неквалифицированного рабочего класса, эти люди «нутром» почувствовали именно в Сталине того вождя, который им нужен. Конечно, огромное значение имело то, что Сталину удалось монополизировать роль знаменосца ленинского курса, главного борца за дело Ленина, но не надо заблуждаться — дело было не только в этом. Нетерпимость, беспощадность в борьбе с «остатками эксплуататорских классов», с кулаками и прочими «чуждыми элементами», с недобитой «гнилой интеллигенцией» — и, под прикрытием этого, монополия на власть — вот что тянуло к Сталину «новых партийцев». С одной стороны, в них уже была намертво вбита идея незатухающей классовой борьбы, а с другой стороны — открывались заманчивые перспективы партийной карьеры, возможность стать хоть маленьким, но начальником, влиться в господствующую элиту. Были, конечно, и такие — из числа образованной молодежи, — которые искренне, свято верили в коммунистические идеалы, в грядущее царство справедливости, а эти идеалы воплощались в партии. И тут не было места сомнениям. «Партия всегда права!» — это всосалось в плоть и кровь. Ты растворен в великой безличной массе (не совсем, правда, безличной — одна личность всегда должна быть, на самом верху, она символизирует преемственность Великого Дела), и вот это сознание растворенности, всеобщности, причастности к историческому Делу, к самой истории, дает небывалую силу. За тобой — историческая правда, за тобой — прогресс человечества. Что по сравнению с этим судьба отдельных людей, которые попали «под колесо истории»?
В головах миллионов молодых людей были перемешаны, неразрывно связаны, соединены в «чудесный сплав» оба этих компонента Сталинского Пути — и безоглядная вера в идеалы коммунизма, оправдывающая любую жестокость, и честолюбивые карьерные устремления, реализующиеся приобщением к всемогущей правящей силе. Так могли ли люди такого склада вести себя иначе, чем так, как требовала ведущая «последний и решительный бой» ленинская партия, вождем и символом которой стал Сталин? Могли ли они не участвовать в травле оппозиции, в раскулачивании крестьянства, в создании культа Сталина?
А «старые революционеры», большевики с дореволюционным стажем, те, которые уже оказались в высших эшелонах власти, — как же они-то, неужели не видели, к чему ведет «охота на ведьм»? Многие, возможно, уже и начинали о чем-то догадываться, но ведь Сталин уже олицетворял партию и все то дело строительства социализма, к которому все эти люди были причастны, — а именно в этой причастности к общему делу был смысл их жизни.
Зловещая и не случайная ассоциация: именно в эти годы, в начале тридцатых, Рудольф Гесс провозгласил на съезде нацистской партии: «Партия — это Гитлер! Германия — это Гитлер! Гитлер — это Германия!» Бурная овация была ответом на эти слова. Замените название страны и имя вождя…
Люди, привыкшие на протяжении всей своей политической жизни отсекать и изгонять, исключать и сажать — сначала эсеров и меньшевиков, потом левую оппозицию, потом правых уклонистов, — могли ли они в середине тридцатых годов, в эпоху Великих Свершений, когда социализм зримо возникал «в буднях великих строек», — остановиться, ужаснуться, вдуматься? Чертово колесо набирало ход, надо было держаться изо всех сил, чтобы не соскользнуть, чтобы остаться с партией, — а партию олицетворяет вождь, а партия всегда права, стало быть, прав и вождь. Забирают твоего старого товарища — вроде бы кошмар, абсурд, какой же он враг, шпион, но тут же — спасительная мысль: а может быть, я не все знаю, что-то есть, чекистам виднее, зря не берут, нет дыма без огня, а если напраслина — разберутся, выпустят, а заступишься — и тебя возьмут, а ты на ответственном посту, делаешь большое дело, пользу стране приносишь, тебя не будет — урон для партии, для дела… У людей такого склада — да разве возникнет мысль возмутиться, поднять голос, а тем более — убрать Вождя? Ведь это значит — все перечеркнуть, свое прошлое оплевать, оказаться в мусорной яме истории, да и страну обезглавить перед лицом Гитлера; вот и цеплялись за эту соломинку, пока в квартиру не входили люди в фуражках и с понятыми…