Когда он бросал гранаты, когда стрелял из пулемета, когда бежал по земле, он ни разу не задумывался о ней. Но вот так близко, при свете утреннего октябрьского солнца впервые видел он, что топчут, топчут, как живое, родное, дорогое ему существо, топчут землю. И его душа как бы переселялась в каждый лист, в каждую травинку, в каждый метр поруганной земли. И казалось, что сапогами по его сердцу идут, бегут палачи.
Это сострадание к своим просторам всколыхнуло гнев, и он схватился за рукоятки пулемета и чуть было не нажал на гашетку, краем глаза увидел, что и Глухов и Рудник вот-вот откроют огонь и погубят дело: обнаружат себя.
«Не стрелять!» — хотел крикнуть он вопреки своей жажде стрелять и стрелять.
— Не стрелять! — прошептал он.
Наверно, его и не услышали. А он замер от страха, что кто-нибудь не выдержит и начнет.
Враги накатывались. Это уже не далекая бесформенная масса: уже видны их мундиры, вымазанные в грязи, видны медали, пуговицы, погоны, видны закушенные губы и расширенные от напряжения жесткие глаза.
Еще секунда — и будет поздно!
И тут Виктор нажал на гашетку.
Вся высота резанула пулеметным огнем.
Стреляные гильзы отскакивали в сторону, и, подобно этим гильзам, начали валиться на землю тела врагов.
Пулемет Колесова смолк, и тут же онемела вся высота.
Видимо, решив, что патроны у пулеметчиков кончились, новые ряды гитлеровцев кинулись на высоту. Впереди, почти касаясь друг друга локтями, с пистолетами в руках бежали два офицера. Они почти вплотную добежали до бруствера, когда пулемет Колесова снова заговорил…
После боя, проходя мимо убитых вражеских солдат, Колесов особенно пристально посмотрел на этих двух офицеров, сраженных им почти у самого бруствера.
Солдаты подносили трофейные винтовки, подтягивали пулеметы, отбитые в этой атаке, тащили патронные ящики. А Виктор смотрел на молодые лица офицеров. На них не отражалось сейчас ни злобы, ни отчаяния. Они были, наверно, ровесники Виктора. И ему стало страшно, что за несколько лет фашизм смог, подобно раковой опухоли, разъесть души этих молодых людей, фашизм смог вложить им в руки оружие, сумел бросить их на наших мирных людей и, наконец, заставил их умереть. Во имя чего? За что? Позорная смерть на чужой земле. «Виноваты и они, да, они получили свое, — думал, отходя от убитых и принимаясь за повседневные дела, Виктор. — Но главные виновники еще далеко. Сколько надо будет силы, чтобы дойти и отомстить за все. Сколько раз еще придется убивать во имя жизни!..»
— Лейтенанта Колесова в штаб батальона! — донеслось до него.
Приближался новый бой…
Три танкиста
Выстрел! Выстрел! Еще! Еще!
Ракета!
Ночь исчезла: земля светилась, выпячивая живые бегущие мишени.
Автоматные очереди. Трассирующие пули над шлемофоном, над окровавленной головой, над разорванным комбинезоном. Три человека. Ракета высветила их с такой отчетливостью, так низко повисла над ними, что гитлеровцы, настигавшие наших танкистов, замедлили бег: не уйти, не добежать этим обреченным. Сейчас их скосят, срежут, срубят.
— Быстрей! — задыхаясь от бега, крикнул Матвей и взмахнул правой рукой, как бы подтягивая за собой Георгия и Алексея. — Быстрей!
Конечно, быстрей! Только быстрей! Ведь они вырвались на нейтральную зону, они должны добежать до своих!
Очередь из автомата прожгла ночной воздух над плечом Матвея. Он ощутил на миг огненное дыхание смерти. А Георгий упал лицом вперед.
Матвей и Алексей остановились, а гитлеровцы ускорили бег.
— Живыми, живыми их взять! — долетело до Матвея, знавшего немецкий язык. — Только живыми!
Матвей и Алексей одновременно приподняли друга.
— Простите, ребята, споткнулся! — еле выговорил тот.
Вперед, вперед! А ноги еле передвигаются. Еще несколько секунд, еще секунда, и все трое рухнут. Это было как во сне, точно в эти предсмертные мгновения Матвей увидел себя и своих друзей со стороны, увидел их замедленные усталостью, беспомощные движения, увидел эту летнюю простреленную и ослепленную ненавистью и ракетами ночь, эту истерзанную шрамами траншей и язвами воронок нейтральную полосу, увидел преследователей, тоже усталых, перепрыгивавших через траншеи, огибающих воронки, стреляющих на бегу.
Теперь эти позиции казались недосягаемо далекими, где-то там, по ту сторону жизни, куда надо и добежать самому, и любой ценой дотянуть друзей. По ту сторону… Уже не соображая, в отчаянии Матвей сорвал с себя шлемофон и швырнул его оземь, точно земля виновата в том, что ее кромсали минами и снарядами, в том, что сейчас эти трое тянули по ее лицу три кровавых следа.
— Ложись! Граната! — и самый близкий из настигавших их гитлеровцев первым распластался на земле, приняв шлемофон за гранату. За ним упал еще один. Но сзади прохрипели по-немецки:
— Трусы! Идиоты!
Преследователи вскочили. И все же несколько секунд у смерти выиграно! Несколько секунд, несколько шагов.
И тут с нашей стороны ударил «максим». Погибнуть не от немецкой пули, от своей, за несколько десятков метров от своих…
Но пусть, пусть, лишь бы не от вражьей! Матвей полуобхватил друзей, последний раз ободряя. Но Георгий и Алексей осели от усталости и от потери крови, и рядом с ними упал и Матвей. Плотно прижались они к мокрой, израненной, шершавой ночной земле.
И все поплыло, закачалось, закружилось. Кажется, смолк и «максим»…
* * *
А еще недавно все было наполнено торжествующим гулом наступления. И летние листья тысячами ладоней махали вслед атакующим. И, точно листья, красные флажки на штабной карте передвигались на запад. И танк Матвея Окорокова наматывал на гусеницы горящие пыльные километры. Механик Георгий Кылымник, прищурившись, вглядывался сквозь смотровую щель в проползавшие дома, кирхи, мосты и магазины. Огромные стекла распадались на тысячи слепящих солнц. Брошенные пушки, патронные ящики, скособоченные взрывами чужие грузовики — все это росло, сгущалось, все говорило о нарастающем темпе наступления. И механик Георгий Кылымник забывал об усталости, точно рычаги управления были невесомыми.
И был еще с ними четвертый член экипажа — белокурый весельчак Саша Шаповалов…
И когда на заранее подготовленном рубеже немцы заставили наши части остановиться, экипаж Матвея Окорокова решил, что мы «не остановились, а приостановились, набирая силы для нового прыжка». Примерно так и сказал радист Алексей Степанчук.
— Интуиция у тебя! — пошутил Матвей, когда экипажу поставили задачу выйти на коммуникации врага и тем самым пробить первую брешь в обороне.
— Интуиция, — поддержал командира механик Георгий, помогая пополнить запас снарядов перед выходом на задание.
— Интуиция? — И радист Алексей, точно впервые в жизни, стал рассматривать недра их стального дома. Глаза скользили по лицам друзей, по стенам. Сколько здесь пережито, сколько раз выручал их из беды этот стальной мчащийся дом, грудью своей защищая их жизнь. А сколько раз выдержка и ловкость механика спасала танк: Георгий за какое-то мгновение до вражеского выстрела так разворачивал машину, что снаряд или вовсе пролетал мимо, или только по касательной задевал броню.
А Матвей, их командир, как он точно отдавал приказы! Что и говорить, сжились с металлом, теперь это уже не просто танк, теперь это воистину стальной дом, освященный воспоминаниями, крещенный огнем и свинцом. Все они трое, если бы оказались вне танка, могли бы из разноголосого рева танковых моторов отличить, выделить басовитый, натруженный говор своего «трудяги». И сейчас сперва радист, а вслед за ним и командир и механик так оглядывали танк, точно вопрошали: «Не подведешь?..»
От летнего солнца потеплела броня. А кажется, что согрели ее они втроем. Неожиданные воспоминания осаждают танкистов, будто вовсе они и не танкисты, а просто мирные парни.
Матвею вспомнилась девушка, обещавшая ждать. И теперь кажется, будто от ее ожидания, от ее верности зависит его жизнь и смерть…