И девушки переставали встречаться с ним.
Это было обидно, неприятно… потом обернулось трагедией.
Ее звали Мэй-Хоа. Гаваянка родом, она покинула цветочные сады Гонолулу ради страны сурового подвига: после школы отправилась в Антарктиду. Но материк воющих вьюг устрашил ее. Она боялась пурги, боялась морозов, боялась трещин, засыпанных снегом. Стыдясь Своей слабости, плакала по ночам — завидовала товарищам, без боязни выходившим на работу. И каким же героем показался ей Гхор, прилетевший показывать, как надо раскалывать ледники.
Ей дышать было трудно, не то что льды колоть.
Вскоре, как и другие девушки, Мэй-Хоа разобралась в слабостях Гхора. Оказалось, что герой льдов в частной жизни беспомощен и малоинтересен. Но это не оттолкнуло ее. Она загорелась честолюбивым желанием перевоспитать своего друга, сформировать его манеры, вкусы и чувства. Чувства, как полагается, она считала главнейшим в жизни и начала с умения красиво и благородно любить. Воспитание пошло быстро, успешно, и женитьба состоялась раньше, чем молодые люди поняли, что жить им вместе невозможно.
Они любили друг друга, но любили требовательно, и каждый хотел командовать. Мэй-Хоа желала, чтобы неуклюжий медведь гор стал бы ручным, послушно и робко угадывал бы ее желания, занимался тем, что она считала важным для человека, а она считала важным искусство: стихи, пение, танцы. Он же хотел и дома быть героем, ждал, что жена загладит обиды, нанесенные предшественницами, хотел, чтобы она его ценила и непрестанно восхищалась, подбадривая: «Ты, Гхор, большой человек, ты велик в главном, а пробелы твои не главное: то, что ты не умеешь, нужно только сереньким людям!»
Трудный характер приготовила Гхору любящая мать.
Не могут два шофера править одной машиной. Споры перешли в ссоры, ссоры привели к разрыву. Супруги любили друг друга, потому расставались с обидами, слезами, со взаимными упреками и негодованием. Любили, но не ужились.
Окончательный разрыв произошел из-за отпуска. Мэй-Хоа мечтала о кругосветном путешествии, требовала, чтобы Гхор накопил часы и взял отпуск на полгода. Накопить-то часы нетрудно было здоровому человеку. Ведь рабочий день продолжался четыре часа, вполне можно было добавлять часа два-три при желании. Но Гхор вовсе не хотел полгода ходить за женой по выставкам, разглядывать древние картины и новые платья, выслушивать восторги спутницы и кивать зевая. Он предпочитал проводить свободное время в мастерской. В голове у него уже складывался проект тонкой атомной резки — регулятор «атомного литья», применяя слова Ксана.
И Мэй-Хоа уехала одна. А Гхор остался со станками и учебниками. Но почему-то учебники ему опостылели, конструкция показалась никчемной и бездарной, без Мэй-Хоа бессмысленной. Быть может, вообще весь этот регулятор сочинялся для того, чтобы заблестели карие глаза, чтобы худенькая гаваянка прильнула к нему, чтобы алые губы прошептали: «Какой ты умный у меня!»
И, в конце концов, он взял отпуск, правда, не на полгода, а на неделю и помчался к единственной женщине, которая никогда не откажет в утешении, не к изменнице Мэй, а к маме, в родные горы.
Помчался для скорости на баллисте. Он завтракал на леднике Росса, обедал в Бомбее, ужинал в Лахоре. На закате увидел горы. Родные? Нет, незнакомые. В долинах, где раньше были города, полированными глыбами легли малахитовые озера. Бетонные ошейники перехватывали ущелья, воды лежали ступеньками — одно озеро над другим. Иных ледников уже не было: их спустили на восток, растопили на орошение. Пики без снежных шапок выглядели раздетыми, уродливыми и жалкими. Некоторых не оказалось вообще: их выломали напрочь. Свежие разломы, еще не потемневшие и не заросшие кустами, выглядели как содранная кожа. Горы стали как замусоренная стройка, неубранная, неподметенная. Там рухнувшие обломки валялись на пашнях, там рыжая пыль запорошила снега, там обгорела трава, засох опаленный лес. Горной чистоты не осталось в горах. Где же дом? Он стоял на опушке. Ах, эти пеньки и есть бывшая опушка! Тут был огород еще, теперь разлеглась скатившаяся скала. Домик все еще цел, но какой же он низенький, крошечная хибарка! А что это за старушка на пороге? Неужели это и есть мама, всесильная мама, к которой бегут за помощью и утешением? Как же ты постарела за эти годы, мама!
А мама постарела не «за эти годы». Она постарела в одну ночь, когда прочла записку беглого сына и поняла, что жизнь ее кончена. Шестнадцать лет она твердила: «Ведь нам же и вдвоем хорошо. Нам никто больше не нужен». Твердила, как заклинание, и ошиблась. Сыну был нужен весь мир, а она не нужна никому.
Но вот он ушибся в большом мире и прибежал к маме, чтобы она погладила синяк. Он сидит в низенькой комнате на слишком низеньком стуле, жует лепешки с сухим сыром, запивает кислым молоком, сердито жалуется на бессердечную гаваянку, а старушка слушает пригорюнившись и приговаривает одно: «Ешь, сынок, ешь еще!» И настойчиво пододвигает тарелку, как будто лепешки с сыром — лучшее лекарство от несчастной любви.
— Ты не слушаешь, мама?
— Странные вы, мужчины, — говорит старушка после долгой паузы. — Силы у вас в избытке, что ли? Лезете напролом, нравится вам крушить и ломать. Рядом открытая дверь, а вы бьетесь лбом в стену. И расшибаете лоб… и конечно, вам больно…
— Не пойму, о чем ты, мама. Ведь она разлюбила меня. Захлопнула двери, сказала: «Уходи навсегда!»
Тусклыми глазами старушка глядит в угол, шепчет про свое, как будто не отвечает сыну.
— Такая красота была здесь, такой покой и величие. В Нагаре был храм, построенный тысячу лет назад. Сейчас все на дне озера — и храм, и Нагар, и дом, где я родилась, и могила матери. Горы взорвали, снега сорвали. К чему? Силы у вас в избытке, вам нравится горы в небо бросать. Лезете напролом, лоб в крови. В Хунзе обвал был, троих засыпало: немца, араба и девушку индианку. Каково матерям?
— Зря говорю я с ней, — думает Гхор. — Она меня и не слышит.
— Ничего не поделаешь, мама. Всюду бывают несчастные случайности. У русских есть такая пословица: «Лес рубят — щепки летят». Зато целая страна получила жизнь. Я видел своими глазами: песок шуршал, а теперь лимонные рощи. Аромат, как на фруктовом складе. Люди часами стоят — не надышатся.
Сухонький пальчик указывает на окно. Там в глиняном горшке лежит крупный лимон, еще зеленый, незрелый, с кожурой в мелкую точечку.
— Сынок, я не только старая мама, я еще биолог. Я хорошо помню лекции в Амритсаре. Нам говорили: дерево выпивает бочку воды, чтобы прибавить килограмм весу. А в килограмме том — и ствол, и листья, и сучья. Бочка воды дереву, а в лимоне полчашки сока. Горы-то вы для бочки ломали, а чашка и на месте нашлась бы.
— Но еще никто не умеет делать лимоны на фабриках, мама.
Старушка кивает головой. Речь ее льется плавным ручейком. Должно быть, все это выношено, продумано ночами.
— Я про то и говорю: вы прошибаете стену, а нужно поискать ключик. Силой жену не удержишь, какой бы сильный ты ни был. Но, может, одно слово надо было сказать: «Люблю». Может, за то слово она сама к тебе пришла бы. И я не убежала бы в горы, если бы твой отец мне то слово сказал вовремя. Может, и для лимона есть слово, и для гор тоже. Как в сказке: «Сезам, отворись!» И горы отворятся.
Всю жизнь Гхор подбирал ключики для атомов. Подбирал умело, вдохновенно, терпеливо и удачно. Он был пионером атомного, литья и стал мастером атомного литья. Научные задачи посложнее, самые сложные поручали ему. И когда оказалось, что Институт редубликации топчется на месте, не может решить проблему, поставленную еще в двадцатом веке Алексеем Березовским, кого послали на прорыв? Гхора. Ему было уже за пятьдесят тогда. И Гхор подобрал ключик. Привычный. Лезвие Нгуенга с мгновенной автоматической регулировкой резки.
А вот к людям он ключиков не подбирал, с людьми шел на таран. Со всей страстью однолучевого человека напирал на помощников, требовал непосильного и невозможного, отчитывал и высмеивал. Его терпели во имя проблемы и не терпели, когда решение находилось. И Гхор бросал работу, рассорившись со всеми, уходил, сетуя на неблагодарность, прямой, жесткий, бескомпромиссный. И опять его призывали в трудную минуту, и он соглашался, любя дело, но ставил условия: «Беру, кого хочу, выгоняю, кого невзлюблю, деликатности не проявляю».