Литмир - Электронная Библиотека

— Стреляй!..

И Пушкин стрелял. Но все неудачно, все не так, как надо!..

— Стреляй!..— орали мы, топали и свистели. И все передние ряды орали и топали вместе с нами.

Стреляй!..

Пушкин не стрелял.

Он падал в снег, падал — и больше не поднимался...

Так что вполне могло случиться, что мысль о дуэли пришла, первому Лёне, и он изложил ее нам.

Однако мне кажется теперь, что и Леня, и Геныч, и Борька-Цыган тут ни при чем. Просто ночью выпал снег и в то утро покрывал весь двор. Его не успели еще вытоптать, не успели залить водой возле дворовой колонки, не успели забрызгать опилками у сараев, заплескать помоями по дороге к мусорной яме, которая находилась между бревенчатым Борькиным домиком и старой баней, где давно никто не мылся, только женщины стирали белье. Двор наш, понятно, мало напоминал Черную речку, но снег был такой же, как там,— белый, пушистый, нетронутый. По нему и ходить было как-то совестно — все равно, что пройтись в грязных калошах по накрахмаленной парадной скатерти, которой бабушка накрывала стол перед гостями... По крайней мере у меня было такое чувство. Со снега, пожалуй, все и началось. А потом никто уже не помнил, кому это пришло первому — сыграть в дуэль Пушкина с Дантесом, все загорелись, и всем, наверное, даже странным казалось, как это раньше ни у кого из нас не возникла такая превосходная, такая великолепная мысль!..

Ну и шло все в начале, в самом начале, отлично. Нашли место у забора, отгороженное бельевыми веревками, на которых висели деревянные от мороза простыни, здесь никто нам не мешал. Принесли пистолеты. Не похожие, конечно, на те, дуэльные, с мягко изогнутой рукояткой и длинным блестящим стволом, но тем не менее пистолеты как пистолеты, и даже не просто пистолеты — наганы, послужившие в наших играх верой и правдой и Чапаеву, и Щорсу. Только пистонов не нашлось: про запас мы их не хранили, а если кому-то попадала в руки круглая коробочка, набитая бумажными квадратиками с розоватым пупырышком посредине, она сразу же целиком шла в дело...

Впрочем, пистоны нам и не были нужны.

— На кой они нам,— сказал Геныч,— будем стреляться по-правдашнему, снежками.

И все согласились: всем хотелось, чтоб по-правдашнему...

И когда Леня, наш серьезный, деловитый Леня, глубоко вдавливая снег, отмерил в точности положенные десять шагов, когда прочертил щепочкой «барьер» (он во всем знал толк, и в этом тоже!), когда наметил крестиком, где стоять Пушкину и где Дантесу,— когда все это было проделано, все готово, каждый из нас почувствовал, что дуэль затевается по всем правилам, не шуточная дуэль...

Но вот здесь-то и наступил момент, которого все мы с одинаковой тревогой ждали. Мучительный, неотвратимый момент. Он всегда наступал, в любой игре, когда предстояло делиться —на красных и белых, на псов-рыцарей и новгородцев, на русских и шведов... Мы «считались», «канались» — не помогало. Вспыхивали ссоры, доходило до драк... То же самое случилось и теперь.

Каждый хотел быть Пушкиным. Или, в крайнем случае, секундантом. Но Дантесом...

Кто же хотел, кто мог на это согласиться добровольно? Хотя бы в игре, хотя бы на несколько минут?

Все сопели, мялись, угрюмо подначивали друг друга.

Никто не вызывался. Тогда решили канаться, разыскали палку, стали кружком.

Борька-Цыган, как всегда, оказался самым везучим: Пушкиным быть досталось ему.

А Дантесом?..

Тут мы сначала стянули варежки, поплевали на ладони, чтоб все честно, без мошенничества, и у всех, наверное, так же, как у меня, вспотели кулаки, пока один к другому впритирку, перехватом, снизу вверх, добрались до конца палки.

Последним в ее верхушку вцепился самый маленький кулачок, она так и осталась, повисла в нем, когда все мы, счастливчики, рассыпались и обступили Вячека.

Тихий, добрый, безответный Вячек! Вячек-мячик! Мой самый лучший, самый закадычный астраханский друг... Он запыхтел, покраснел, надвинул шапку на глаза, отвернулся и — сквозь радость, почти ликование — не я! не я! — мы заметили вдруг, что Вячек плачет.

Он тихо, покорно плакал, круглые слезинки одна за одной катились по его круглому лицу. Он не утирал их. И столько скорби было в его поникшей, безутешной фигурке, что нам стыдно стало, будто мы нарочно обидели или обманули Вячека.

Хотя — кто его обижал? Обманывал? Ведь честнее честного все было. И потом, если разобраться, разве Вячек не младше нас всех? Что он понимает — Дантес, не Дантес — не все ли ему равно? Да его, малыша, мы и вовсе могли не принять в такую игру.

Так мы рассудили, так и ему пытались втолковать. Мы его хлопали по плечам, по унылой спине, стыдили, называли нюней, девчонкой, размазней, но стыдно — и чем дальше, тем больше — отчего-то становилось нам самим. Чего мы хотели, чего добивались от него? Ведь он и не отказывался, только плакал...

Возможно, я лишь по случайности вызвался первым. Но первым вызвался я, и я сказал:

— Давайте я буду Дантесом вместо Вячека.

Все мы — и ребята, и Вячек, и я сам — ощутили после этих слов равное, казалось, облегчение. Вячек перестал плакать и вытер щеки. Ребята смотрели на меня, как на героя, жертвующего собой ради общего дела. И сам я гордился собственным великодушием, благородной своей готовностью избавить друга от незаслуженных страданий... Только Борька-Цыган вдруг звучно харкнул и сплюнул сквозь зубы — длинным, тягучим плевком, он один умел плеваться с таким презрительным шиком...

И спустя минуту — да, какую-нибудь минуту спустя — вокруг меня словно бы возникла какая-то пустота. Странная пустота: никто и шага не сделал, а я, только что стоявший в общей куче, уже был отделен от всех полоской утоптанного снега. И полоска эта как бы все росла, расширялась, и я уже был здесь, а они все — там.

Я растерялся. Ребята смотрели на меня так, будто я сделал не то чтобы дурное что-то, само по себе дурное или скверное, но что-то такое, что сразу отодвинуло, отсекло меня от них, сделало чужим... Они даже смотрели не на меня, а куда-то вкось, в сторону, не встречаясь со мной главами. Будто я и взаправду стал Дантесом!..

Тогда я вспомнил о своем пальто.

Это было новое пальто, мне сшили его в ту зиму — черное, с большими глянцевитыми пуговицами, с нежным блестящим мехом по вороту — «под котик». Я его ненавидел. В нашем дворе между мальчишками вообще позором считалось носить новые вещи. Того, кто появлялся в новеньком, пусть и не ради форса, а оттого, что старое пришло в негодность, осмеивали так, что хоть рви его гвоздем, это новое, хоть золой обсыпь или глиной вымажь... Я же себе казался в своем пальто полнейшим буржуем. Напрасно меня выкликали под окнами ребята — я не отзывался. Дома не знали, что со мной, почему я сделался затворником. Но самое позорное, постыдное самое заключалось в том, что мне самому нравилось мое пальто. Я был застенчив по характеру, слаб и неловок в играх, а тут при малом, невзрачном моем росте новое пальто делало меня выше, взрослей, независимей. В зеркале я видел, какими прямыми, широкими становились мои плечи, когда я надевал его, как лоснилась на воротнике, отсвечивая, гладкая короткая шерстка... А карманы! Не только обыкновенные наружные, нет — и нагрудные, потайные, что хочешь клади — места хватит...

И вот я стоял в этом ненавидимом и любимом своем пальто, новом пальто, стоял посреди потертых, сереньких, короткополых пальтишек, и нечем было мне ответить на угрюмое молчание ребят, на презрительный Борькин пленок. Нечем! Одному Дантесу и было впору ходить в таком пальто! Что мне оставалось? Всё снести, все стерпеть. Когда делили секундантов, я ни слова не сказал. Мне дали двух, остальные достались Борьке, так что секундантов у него набралось раза в три больше. Это было не по правилам, но я не спорил. Пускай, для Пушкина мне не жалко! Я и тому был рад, что у меня оказались Леня и Вячек.

Потом нас с Борькой развели по местам, вручили пистолеты. Мы договорились держать их в левой руке, а в правой — снежок, чтоб метнуть его вовремя. И дуэль началась.

21
{"b":"239322","o":1}