Литмир - Электронная Библиотека

Но ассистент (про себя я так его именовал), заметив, что я хмурюсь, внезапно предложил мне самому сняться в массовке! Как?.. Оказалось, что помимо артистов на съемку собираются и обыкновенные люди вроде меня, им платят за эту работу... Платят?.. За работу?.. Я был счастлив — теперь, когда сам ощутил себя частью этой поддельной толпы, этих ненастоящих стен и колонн, сопричастным этому великолепному обману! Более того, ощущение, что это именно обман, в котором все — заговорщики, наполняло меня особенным чувством гордости за доверие, которого я удостоен.

С меня сняли рубашку и повязали голову красной косынкой. Затем я оказался на плече какого-то верзилы, загорелого, черного, веселого, видом своим напоминавшего пирата. Мы то и дело срывались с места и куда-то бежали — то к колоннам, то к висящему на крепких канатах над площадью кораблю под парусами — то есть, конечно, половинке корабля. Нам полагалось кричать, шуметь, размахивать руками, когда Буратино и его друзья взбегали по веревочной лестнице на корабль, и хохотать, указывая пальцем на Карабаса-Барабаса, когда тот, сорвавшись с лестницы, падал в лужу, взметая далеко летевшие брызги. Поначалу это было увлекательно, забавно и ни на что ни похоже; но чем выше поднималось солнце, чем сильнее раскалялось все вокруг, тем теплее и противнее делалась вода в жестяной кружке, из которой все мы поочередно пили, тем утомительней становилась эта однообразная игра игра взрослых. Я уже не радовался за Буратино и Мальвину,— пил и тридцатый раз, подобрав юбки, взбегала на парусный корабль, я жалел Карабаса — толстого, животастого мужчину, с одышкой, в огромных, широчайших полотняных брюках — ему тяжело было шлепаться снова и снова в злополучную лужу, тяжело выжимать липнувшие к толстым ногам полосатые штанины, тяжело выкручивать пакляную бороду и, перекинув ее через локоть, плестись к тому месту, с которого надлежало повторить забег.

Теперь, когда все разомлели и обалдели от неистового зноя, от теплой, не утолявшей жажду воды, от резких окриков, от взбаламученной и загустевшей на солнце лужи, в которую плюхался и плюхался изнемогающий Карабас, мне и горы уже казались не натуральными, а вырезанными из фанеры и такими же нелепыми, ненужными, как эти липовые итальянцы, этот дурацкий корабль, этот единственный сохраняющий энергию и неумолимую волю человек в белой рубашке, с мускулистыми, волосатыми руками, повелевающий всеми...

Кажется, наступил обеденный перерыв; ассистент, поддерживая Валерию Александровну, повел ее в холодок, я тащился где-то позади. Вдруг она вскрикнула — я поразился тому, как пронзительно, некрасиво она вскрикнула — и ужалено подскочила на месте... Ассистент опустился на колени, поймал ее ногу, которой она высоко болтала в воздухе, и осторожно снял босоножку. По ступне слабой струйной текла кровь.

Закипела суета, паника. Одни разглядывали, показывали друг другу длинный, покрытый красной ржавчиной, как лишаями, гвоздь, торчащий из доски вверх острием, прочие толпились вокруг пострадавшей, кто-то бежал с ватой, с пузырьком йода...

Меня оттерли, оттеснили.

Не знаю, в самом ли деле ранка была глубокой, или гвоздь, проткнув подошву, только задел ногу, но помню хорошо, что жалости я не испытывал, скорее — постыдное мстительное чувство. Мстительное - но не только. Оно шевелилось где-то в глубине, червячком, замурованное в беспредельное восхищение этой женщиной. Она, казалось, и затеяла эту сцену лишь для того, чтобы доказать, что и ей доступны ощущения, возникающие у других, но при этом она так великолепно не сидела, а восседала на куче досок, так опиралась отставленными назад руками, выгнув вперед длинную шею и грудь, в таком картинном изгибе представало ее гибкое, долгое тело, так изящно была выброшена вперед, на колено к ассистенту, ее скульптурно-бесчувственная нога, как бы не бинтуемая, а украшаемая повязкой, — что было невозможно заподозрить, будто она может ощущать боль... А толпа картинно разодетых людей, фанерные декорации, слегка трепещущие над площадью паруса сказочного корабля превращали всю сцену в продолжение съемок, но куда более эффектное.

Я был окончательно забыт и ждал только одного — чтобы все кончилось, и мы добрались до Ялты, сели в автобус и остались одни. Но когда вечером мы в самом деле спустились с гор в Ялту и — она прихрамывала — оказались перед гостиницей, ожидая маленький ливадийский автобус, когда всего несколько минут оставалось до того, чтобы избавиться от сопровождающих нас, то есть ее, конечно, артистов, от неотвязного ассистента, — он вдруг принялся уговаривать ее заночевать в гостинице, куда же ей ехать такой?.. Я с отчаянием прислушивался к уговорам, к ее не соглашающемуся смеху, к ее уверениям, что все прошло уже, и ненавидел ассистента смертельно.

Я ненавидел его, но и ее тоже. Потому что чувствовал — она бы давно осталась, если бы не я... И не в том смысле, что ей боязно отпускать меня одного — в каком-то другом смысле я ей мешаю. А она так хочет остаться здесь, в этой красивой, высокой, уходящей в сине-фиолетовое небо гостинице «Ореанда», на людной набережной, где вот-вот вспыхнут огни.

И когда она спросила:

— Что же, ты, может быть, в самом деле доедешь один? — ассистент поддержал ее и ободряюще, торопливо похлопал меня по плечу:

— Ведь он же мужчина! Верно я говорю — ведь ты же мужчина?..

Я уехал в Ливадию в маленьком автобусе. Они, оба, стояли на возвышении тротуара, рядом, почти вплотную смыкаясь силуэтами, и махали мне руками. Я старался не смотреть на них и в ответ махнул слабо и коротко.

В Ливадии меня ждали на остановке. Не меня — нас. Я понял, что мать и отец удивлены и сердиты на Валерию

Александровну — за то, что она отпустила меня одного, а сама осталась, и еще за что-то. Моему рассказу о ржавом гвозде поверили только наполовину, да и сам я чувствовал, что тут дело не в том.

Валерия Александровна вернулась на другой день к вечеру. Ома сильно хромала, должно быть, нога и в самом доле разболелась. Ей меняли повязки, делали ванночки, но с нескрываемым холодком... Вскоре она уехала. Я был рад этому— я ничего не простил ей, не смог простить.

Казалось, она померкла, погасла для меня. Но сияние, которое до самых уголков наполнило наш дом с ее появлением, не угасло. Где-то разыскалась забытая коробка от «Казбека». Она была пуста и не нужна мне, однако я спрятал ее в укромном местечке среди игрушек, стыдясь, что кто-то может ее обнаружить, и радуясь, что она у меня есть.

Я старался, не думать о Валерии Александровне, или думать о том, что было в ней плохого — о крашеных волосах, о ее предательстве... Но вот что странно: так я думал о ней, а представлялось мне при этом совсем другое: шаровая молния, вся в слепящих лучах. Она плывет по воздуху и неожиданно влетает к нам в окно — молния, к которой нельзя прикоснуться... Но я знал со слов отца, что в природе эти молнии — большая редкость, мало кому доводится такую увидеть, а если уж доведется — то всего лишь одни раз...

ДУЭЛЬ

Не помню, кто из нас подал эту злополучную мысль — о дуэли. Помню только — не я, были в нашей компании ребята постарше, кто-нибудь из них. Возможно, Борька-Цыган, первый арбешник у нас во дворе, то есть, по-астрахански, отчаянный сорванец, задира, плут и хвастун, все вместе. Но не в этом дело: волосы у Борьки были черные, курчавые, в жестких, отливающих синевой кольцах, и хоть стихов он не писал, нам казалось, что Борька — вылитый Пушкин, мы все так считали, особенно сам Борька. (Это уж потом я узнал, что волосы у Пушкина были не черные, а с рыжинкой).

Вполне возможно также, что придумал все не Борька, а Геныч, он уж очень это любил, чтоб пули свистели, сабли звенели, пулеметы строчили, просто дня не мог прожить без всего этого. Дрался он редко, не драки ему нравились, а битвы; он сам всегда мастерил шлемы, щиты, копья — и для себя, и нам раздавал, мелюзге, а из сражений выходил неизменно победителем, иначе и быть не могло, при его то силе. Правда, однажды, когда играли в «Ледовое побоище», мы Геныча, да еще во всех его гремучих доспехах, загнали в дощатую уборную, которая стояла в глубине двора, и там он сидел и горько плакал от страшного унижения и обиды, мы видели в щелку. Однако даже это на него не подействовало. Он и в фильме о Пушкине одно только место по-настоящему принял к сердцу: дуэль... Хотя, правду говоря, и всех нас в этом фильме, появившемся на экранах к столетию гибели Пушкина, больше всего захватывало именно это место. Не захватывало — потрясало. Сколько раз мы ни ходили на этот фильм. Даже Леня, умный, серьезный мальчик с тонкими строгими губами, перечитавший массу книг и учившийся уже в третьем классе,— даже он, сидя в кино вместе с нами, колотил ногами в пол и кричал:

20
{"b":"239322","o":1}