Ярослав Голованов
Дорога на космодром
Сначала неизбежно идут: мысль, фантазия, сказка.
За ними шествует научный расчет,
и уже, в конце концов, исполнение венчает мысль.
К. Э. Циолковский
Это еще не песчаная пустыня, но уже и не степь – Байконур. Только весной, буквально на несколько дней земля становится зеленой, и тогда, глядя на красные искры маленьких диких тюльпанов, трудно поверить, что солнце победит – убьет эту жизнь, расколет землю сеткой тонких трещин, и вместо ласковой волнистой прохлады оденет ее в корявую чешую такыра, куски которого с чуть загнутыми кверху краями похожи на кору старой ели.
Короткая весна давно прошла. Ветер приносит к обочинам шоссе колючие шары перекати-поля – так море прибивает к пирсу ненужные ему щепки. Шоссе петляет между пологими холмами, опускается и поднимается, открывая новые просторы. Иногда ненадолго выплывают вдали зыбкие в горячем мареве маленькие силуэты нацеленных в зенит радиотелескопов, похожие на вазочки для мороженого, и тут же быстро задвигаются скользящим перед глазами горизонтом. Потом асфальтовая лента выпрямляется, впереди видны белые строения, но я не смотрю вперед, знаю: сейчас справа из-за холма покажется стоящая на старте космическая ракета. Вот сейчас, рядом с тоненькой ажурной вышкой, на которой крепят прожекторы и киносъемочные автоматы. Вот она! Сколько лет прошло, а каждый раз ждешь этого мига…
Сегодня в космос улетают космонавты, новый экипаж, мои старые и добрые друзья. Мы много лет знакомы, и, конечно, я волнуюсь, да и они тоже волнуются, но волнения у нас разные, любой космонавт подтвердит, что провожать труднее, чем улетать. Старт сегодня самый обычный, ничего «исключительного» в их программе нет. Просто улетают люди работать в космос.
Сейчас, наверное, уже наклеили на них все биодатчики и кончают одевать. В скафандре, с его неподвижной шеей, самый ловкий человек кажется неуклюжим, и есть что-то медвежье в походке космонавтов, когда идут они к своему автобусу, внутри которого мягко гудит мощный кондиционер. Поехали. В широкие чистые окна бьет яркое солнце, свистит жаркий ветер, и радостно бежит вперед, к ракете, их дорога, дорога на космодром. О чем они думают сейчас?…
Луций Анней Сенека – мудрец и воспитатель малолетнего Нерона – сказал однажды, что если бы на Земле было только одно место, откуда можно наблюдать звезды, к нему непрерывно со всех концов стекались бы люди. Сколько веков прошло, как умер философ, а психология человеческая не изменилась: и сейчас люди шли бы непрерывной чередой к этому месту. Потому что человек не может не видеть звезд.
Человек поднялся в космос прежде всего потому, что он Человек, что такой полет, враждебный его телу, желанен его душе, что полет этот подготовлен всей историей Человека, всеми предыдущими его победами над силами природы. Человек не мог не открыть Америки – и в море ушли каравеллы Христофора Колумба, не мог не убедиться, что Земля – шар, – и невиданным своим упорством пробил дорогу в Великий океан Фернандо Магеллан. Человек не мог не научиться летать выше облаков и опускаться в океанские пучины. Мифы не знают пределов фантазии, в мифах можно было придумать самую фантастическую, самую умную машину и научить ее летать подобно птице, но в мифах летал Икар – Человек. «Восток» мог вместить множество приборов и датчиков, но в кресло «Востока» сел Гагарин – Человек.
Почему я говорю, что человеческая психология не изменилась со времен Сенеки? Потому, что, мне кажется, нет на нашей планете человека, который хотя бы раз в жизни, подняв лицо к небу, не разглядывал бы звезды, не задавал бы себе простые и вечные вопросы: что это? Где начало и где конец этой серебряной пыли? Что сам я значу, какое место занимаю в этой черной бездне и есть ли ей дело до меня, моих радостей и бед, до всей моей жизни?…
Разве вы не думали так?
Я помню глубокое черное небо сибирской зимы. Звезды щурились от мороза, яркие, как в планетарии. Правда, тогда я еще не знал, какие звезды бывают в планетарии. Я смотрел в небо и думал о Вселенной и о себе. Было это в городе Омске, в декабре 1941 года. Шла война, наверное, самые тяжкие ее дни. В школе учителя рассказывали обо всем как-то отрешенно, бесстрастно, потому что ни учителей, ни учеников не могла интересовать битва при Фермопилах, когда шла битва под Москвой. Интересовало всех только одно: сводки с фронта, которые читал по радио гордым и скорбным голосом диктор Левитан.
Я был маленький мальчик, но помню взрослое чувство той поры: прошлого не существовало, было только настоящее и будущее. Мама очень плакала, когда фашисты взяли Калинин. Но я был совершенно уверен, что Москву мы не отдадим никогда и что победа обязательно будет за нами. Просто невозможно было представить себе, что случится иначе, – мы не могли не победить. Теперь я знаю: мы победили потому, что так думал весь народ.
Неподалеку от нас в ту зиму жил эвакуированный из Ленинграда мальчик Володя – никак не могу вспомнить его фамилию, а надо бы… Мы подружились быстро, потому что я тоже был «вакуированный», как называли нас тетки на базаре, у которых мы покупали жмых – главное лакомство всех ребятишек зимы сорок первого года. (Я и сейчас не знаю, что это был за жмых – желтые в крапинку и твердые как камень маленькие брикетики, которые можно было сосать очень долго. В слюне угадывался привкус семечек подсолнуха. Проявлением щедрости и великодушия считалось, если ты давал пососать жмых товарищу или малышу. На время, конечно.) Вы сегодня не можете себе представить, как мы хотели есть, как мы всегда хотели есть!…
Вот этот самый мальчик Володя и дал мне той зимой книжку «Аэлита». Я читал ее, сидя у раскрытой дверцы маленькой круглой железной печки, величиной с ведро, которая стояла посередине комнаты. Под потолком шла в окно железная труба, а на стыках трубы на проволочках висели консервные банки, потому что из стыков капала какая-то бурая вонючая жидкость. Печки эти, кажется еще со времен гражданской войны, окрестили «буржуйками», – все, что угодно, но нечто буржуазное отыскать в этом убогом сооружении было трудно. Если подбрасывать щепки, «буржуйка» быстро раскалялась, наливалась ярким малиновым светом, но чуть гасла – сразу становилось холодно. Мама жаловалась соседям, что «буржуйка» скверно держит тепло.
«Аэлиту» я читал у открытой дверцы «буржуйки». Я был оглушен этой книгой: люди летели на Марс! Я никогда не видел улицы Красных Зорь в Ленинграде, где инженер Лось повесил объявление, которое приглашало желающих принять участие в межпланетном путешествии, но она казалась мне точь-в-точь похожей на засыпанную снегом Тарскую улицу, где жили мы в Омске. Как я мечтал увидеть такое объявление! Мы бы сменяли на базаре мамин оренбургский платок на перловую крупу, попросили бы на несколько дней вперед хлебный паек, в крайнем случае, мукой бы взяли или даже пирогами с черникой – их выдавали иногда вместо хлеба, – да если такое дело, можно под залог всю хлебную карточку отдать – зачем брать на Марс карточки, ведь по земным карточкам там наверняка не отоваривают, – оставили бы ее под залог и полетели бы!…
Я не нашел на Тарской улице объявления инженера Лося. Инженер Лось был занят в ту зиму другими делами. Уже шел среди людей тихий радостный слушок, что есть у нас на фронте фантастической силы огненная пушка «катюша», перед которой ничто не может устоять, и что именно с этой «катюшей» погнали от Москвы фашистов, первый раз повернули их дикую силу вспять.
Я помню, мы сидели на кухне у черной бумажной тарелки репродуктора (теперь такой нигде и не найдешь, почти музейная вещь) и слушали ликующего Левитана, который рассказывал нам и всему миру о разгроме немцев под Москвой, а потом передавали марши, и мама моя плакала от радости…
– Вот погоди, – говорил я в ту зиму Володе, – кончится война, и мы полетим на Марс. Мы обязательно полетим на Марс.