Сидячим полагалось грузиться в последнюю очередь, и он стоял, поддерживая здоровой рукой раненую, ожидая, когда в ней начнет затихать начавшаяся от тряски боль.
На нарах места ему не досталось, и он сел на скамейку, прижимаясь здоровым плечом к стенке. Вагон еще не потерял всего тепла, в нем было сносно, а когда кто-то снаружи задвинул дверь так, что остался проем лишь в ширину человеческой головы, и когда все в вагоне угнездились, стали затихать, даже стонать тише, он, привстав со своего места, открыл дверцу печки и в ее свете нашел железный совок, ведерко с углем и осторожно, чтобы не загасить огонь, подбросил угля в печку.
Присев на колени, сонно жмурясь на выбившиеся из-под угля огоньки, он думал, что ему остался один лишь бросок, всего лишь один бросок! Путь через Харьков и десяток километров по Белгородскому шоссе можно было не принимать во внимание.
«Интересно, что она сейчас делает? - спросил он себя. - Лена!..»- Он улыбнулся ей, улыбка, наверное, еще не успела и погаснуть на его лице, как вдруг его обожгла иная мысль: «А вдруг ее там нет! Вдруг нет! - он внутренне похолодел, сердце его сжалось, а мысли заметалась - прошло столько времени с того дня, когда он ей писал, и с того дня, когда пришло последнее письмо. - Месяцы же минули! Месяцы!»
На насыпи все затихло - разговор санитаров, команды. Уже отъехало несколько машин, но какие-то еще стояли, урча на малых оборотах моторами.
Когда паровоз, дернув слегка вагоны, попробовал тормоза, вдоль эшелона побежали сестры, санитары, наверное, и врачи - они просовывали головы в вагоны, кричали:
- Счастливо, товарищи! Лечитесь!
- Счастливо, братцы! Привет глубокому тылу!
- Выздоравливайте, ребята! Счастливо!
Им отвечали вразнобой, нестройно, кто что мог сказать: «Спасибо вам! Счастливо вам оставаться! Пакедова!» - но потом кто-то снаружи плотно задвинул дверь, паровоз дернул, в вагоне все замерли, прислушиваясь, как застучали колеса, кто-то хрипло и облегченно обронил: «Ну, господи, благослови. Кажись, выбираемся!» - паровоз прибавил ходу, и колеса застучали все чаще и чаще.
Андрей посидел еще немного у печки, все переживая предположение, а вдруг Лены в госпитале 3792 нет! Но покачивающийся вагон, тепло, которое он ощущал от разгоревшейся печки, затихнувшая почти боль в руке - все это как-то стало отдалять тревогу, он сонно сказал себе: «Чего заранее мучиться? Чего? И потом, если нет ее там. то ведь где-то она есть? Ведь есть же?» - и, усевшись вновь на скамейку, привалился к стене, стараясь, чтобы голова не очень билась о доски.
За ночь он проснулся только раз. Его разбудили громкие голоса. Кто-то спорил, плохо выговаривая слова, кто-то на кого-то кричал и кто-то ужасно матерился.
Ему не хотелось просыпаться, и он, не раскрывая глаз, ждал, что, может, эти люди угомонятся, но они не угомонялись, и ему пришлось все-таки проснуться.
У двери, скорчившись, упираясь ногами в пол, лежал молоденький - лет девятнадцати - солдат. Он был слепой, без глаз, и из-под красноватых, запавших глубоко век, прикрывавших глазницы, у него текли слезы. Они текли по черно-синим от набившихся в них мельчайших сгоревших частиц тола щекам.
- Уйди! Уйди все! - кричал солдат. - Это мое дело! Мое! Я не хочу! Не хочу жить! Уйди!.. Не трожь! Больно! Не трожь!
Над ним, наклонившись к нему, стояло несколько солдат, удерживая его, но он лягался, бил их ногами по сапогам и выставлял обе перебинтованные руки, вернее, то, что от них осталось: одна рука у него была отнята почти по локоть, а другая выше локтя.
- Чего там? Кончайте! И тут не дадут поспать по-человечески, - спрашивали, требовали, ворчали с нар. - Дайте ему по шее! Что он, один тут!? Чего ему надо?
- Открыть дверь да под колеса. Вот что ему надо, - объяснил здоровый, тяжелый, пожилой солдат, у которого руки и ноги были целы, но зато голова была замотана так, что бинт закрывал и один глаз. - Да вот сил не хватило, а этот, узбек, перехватил его.
Узбек с загипсованной рукой, морщась от боли, то закрывал, то открывал свои черные, запавшие глаза, и на его лицо было страдание, а кровь сочилась даже через гипс, но он коленом отталкивал сапера от щели, в которую тот старался просунуть носок сапога, чтобы ногой сдвинуть дверь.
- Совесть у тебя есть? Есть совесть? - спрашивал сапера пожилой солдат, встряхивая за воротник. - Дай людям поспать. Всех сколобродил! Ничо у тебя тут не выйдет. Ничо…
- Не тут, так еще где, - хныкал сапер. - Не буду жить! Не буду!
- Это дело твое… - подумав, решил солдат и оттащил сапера к печке. - Родиться человек не волен, а помереть… Руки на себя наложить в его власти. В его…
- Лучше б меня убило…
- Да… - протянул солдат. - Горе…
Он присел рядом с сапером, достал кисет, бумагу, свернул папироску, прикурил ее, вынув из печки уголек и перебрасывая его из ладони в ладонь, затянулся несколько раз и сунул папиросу саперу в рот.
- Кури. Тебе тож? Свернуть? - спросил он узбека. Узбек сел на пол, поджав по-восточному ноги, и, положив на колени загипсованную руку, стал греть ее. Освещенный из печки гипс казался розовым, а то небольшое мокрое пятнышко внизу него казалось черным, и черными же казались капельки, которые нет-нет да падали с этого пятна узбеку на сапог.
- Сверните.
- Ташкент? - показал глазами на огонь солдат, отрывая две полоски.
Узбек мучительно улыбнулся.
- Ташкент…
Сапер курил, поправляя папироску забинтованной рукой, бинт от этого начинал тлеть, и он тер затлевшее место другой культей.
- Вам хорошо… А мне… А мне… - плакал он.
Солдат, свернув обе папироски, отдав одну узбеку, как бы думая сам над тем, что он говорил, начал утешать его:
- Говорят, есть теперь дома, где держат таких вот… Бедолаг… И кормят там… И обиходят… Что, ты один такой?.. Таких, брат, тыщи… Девать же их куда-то надо… Чтоб ни в тягость ни им, ни семье…
- А что я там буду делать? Что? - не унимался сапер.
- Ну… ну, жить… Жить просто… Что ты теперь можешь?..
- Ни делать ничего… Ни видеть ничего…
- Радио будешь слушать!.. - нашелся солдат. - Оно ведь как? Оно тебе про весь мир расскажет. А что? - солдату понравилась эта мысль. - Сытый, обихоженный, слушай себе да думай. Все знать будешь. Как какой профессор.
Сапер затих. Кто-то с нар спросил:
- Ты, солдат, уж не поспи, пригляди за ним. За ради всех.
- Пригляжу. Спитя! - согласился солдат. - Чего не приглядеть! - В голосе у него звучали готовность послужить другим, доброта к ним: наверное, он думал, что вот долечится, вот будет отпущен домой, чего ж ему не послужить всем этим болящим да скорбящим, когда для него война кончилась, когда для него вот-вот начнется человеческая жизнь в родной деревне.
- А если что, под нарами провод. Тут, сразу с краю. Давеча видел. Увяжи его, и вся недолга. Чтоб людям не мешал. Да и сам потише бубни.
Задремывая, Андрей слышал приглушенные голоса возле печки: «И чего же ты так неловко… И надо же так…» - «Я их тыщи разрядил, а эта сволочь… Ночь… Темень… На животе лежишь… Перед их проволокой проход делали… Как шваркнет… И нету ни рук, ни глаз…» - «Да… Радио… Цельный свет-мир… Ты не грей, не грей особо руку - кровить пуще будет… - Это он, видимо, говорил узбеку. - Терпи уж до утра… Тут не долго… Ишь, как набрал ход! Теперь нас… Однако чего же это мы так толкуем? Как безвестные какие, как без роду, без племени. Познакомиться надо. Меня вот зовут Дмитриевым. Степан Николаевич Дмитриев. Тебя-то как? Ага, Суходолов Терентий… А по батюшке? Николаевич тоже? Ну что ж, значит, наши отцы были тезками. А тебя? Рыспеков? Сейтфулла? Мудрено, но имя есть имя… Так вот, ребята…»
Вагон дернулся очень резко, так что не проснуться было нельзя, и Андрей открыл глаза. Через щели верхних люков и в щель у двери шел свет, его было достаточно, чтобы различать все в вагоне: нары, тела на них, погасшую печечку посередине.
Рывок вагона разбудил почти всех, и многие сели и стали тревожно оглядываться, а Андрей пошел к двери. Тут паровоз дал гудок - длинный, тревожный, ему ответили еще несколько отдаленных гудков.