Впрочем, кто-то сидящий у нас за спиной, кто — мы не знаем, задает нам порой коварные вопросы. Позднее мы поймем, кто это. А пока мы пристаем с расспросами к старшим, их ответы до поры до времени нас удовлетворяют. Старшие — люди умные, и они говорят нам, что бог создал ад по благости своей, и если отправляет туда людей, то только по безмерной любви к ним. Не в его власти поступать иначе. И мы думаем, какие они умные, старшие, и верим им… более или менее.
IV
Но вот наступают новые времена, когда искусительные вопросы заявляют о себе все властнее. Мы идем с ними к старшим, к взрослым, они отвечают, но нас больше не удовлетворяют их ответы.
Между нами и старым добрым миром, где господствовало только непосредственное чувство, встает мир духовный. Что нам теперь цветы? Только топливо для костра. Мы смотрим на стены родного дома, на — такие прозаичные — овечьи краали, озаренные веселыми бликами солнечного света, — смотрим и не видим. А видится нам величественный белый престол и господь, восседающий на престоле, и неисчислимое воинство его, и сладостно звучащие арфы. Ах, как белы ризы, омытые кровью агнца! Музыка воспаряет ввысь, и свод небесный полнится ее несказанной сладостью. И лишь время от времени, когда музыка затихает на сладчайшей ноте, нам слышатся стенания грешников, осужденных на адские муки. И холодная дрожь пробирает нас под жарким солнцем.
«Муки вечные, — учит Джереми Тэйлор, чьи проповеди отец читает нам на сон грядущий, — объемлют все те мучения, коим подвержено может быть тело человеческое со всеми его суставами, жилами, артериями; происходят они, сии муки, от всепроникающего истинного пламени, в сравнении с коим наш земной огонь жжет не сильнее, чем нарисованный. И можно ли уподобить горение в течение ста лет горению вечному, как сам господь бог?
Весь день мы размышляем об этой проповеди. Кто-то спрашивает нас, почему мы сидим повесив голову. Им и невдомек то, что открыто нам.
Один лишь миг, короткий шаг,
И мы сойдем в кромешный мрак
Иль вознесемся в рай… —
говорится в веслианском псалме,[8] который мы поем каждый вечер. И что нам солнечный свет, и стены, и люди, и овцы?
То, что мы видим, преходяще, лишь невидимое вечно. Вот оно, единственно реальное.
С Библией мы не расстаемся, мы носим ее за пазухой, она наша пища, мы заучиваем наизусть целые страницы, — и горько рыдаем, ибо дьявол не оставляет нас в покое ни под ярким солнцем, ни в тени, ни ранним утром, ни поздним вечером, ни в вельде, ни дома. Он представляется нам совершенно реальным существом. Медно-красное лицо, чуть склоненная набок голова, лоб весь наморщен, словно в мучительном раздумье, и, поверьте, легче снести три тяжелых болезни кряду, чем терпеть вечное его преследование. Он ведь не ведает жалости и не молчит. Что ему до того, что сердце истекает кровью? Он продолжает изводить нас своими вопросами, подкрадывается и нашептывает: «Неужто, сотворив ад, господь совершил благое дело? Почему он никого не хотел простить, пока Иисус Христос не положил за людей жизнь свою? Как можно это счесть проявлением милосердия?»
И, поселив в нас сомнения, он отходит. Но через некоторое время возвращается.
«Любишь ли ты его? — вопрошает он и, немного подождав: — Любишь? Ведь иначе тебе нет спасения».
Мы отвечаем, что стремимся полюбить его.
«Любишь ты его или нет?» — требует он прямого ответа и снова удаляется.
И нет ему дела до того, что мы с ума сходим от страха перед собственной нечестивостью. Он продолжает задавать свои вопросы, дьявол-искуситель. Мы томимся желанием разделить с кем-нибудь свое горе. Мы еще не знаем, что из кувшина страдания нельзя пить двоим одновременно, и у каждого из нас свой кувшин.
В один прекрасный день мы пытаемся поделиться сомнениями. И некто мудрый, укоризненно покачивая головой, говорит, что это грех, большой грех, так думать. Бог добр, очень добр, а мы нечестивы. Вот и все.
Мы нечестивы, грешники! О господи! Да разве мы сами не знали? Сознание безмерной нечестивости иссушает наши юные сердца, превращая нашу жизнь в некое подобие мусорной ямы.
Нечестивцы? Знаем! Недостойны жить, недостойны умереть, недостойны ползать по этой божьей земле и общаться с людьми верующими. Ад — вот единственное место для того, кто ненавидит своего господа, а нам туда не хочется.
Иных утешений от старших мы не получаем. И тогда мы снова ищем утешения. С удивлением взирают на нас большие глаза, и милые губы говорят:
«Коли тебе так тягостно думать обо всем этом, зачем ты мучаешь себя? Забудь!»
Забыть! Мы отворачиваемся и замыкаемся в себе. Забыть и не думать? О боже! Как они не понимают, что наш материальный мир не более как пелена, сквозь которую просвечивает грозный господний мир — мир духовный! И мы больше не лезем со своими излияниями к другим.
Однажды ясная лунная ночь застает нас на подоконнике, все спят, а мы читаем при лунном свете главу из книги пророков, вещающую о том, что избранный богом народ спасен будет язычниками. Тут бы и отвязаться от нас лукавому, но он шепчет над ухом:
«А справедливо ли, что один народ возвышен богом над другими? Он отец всего сущего, и мы должны быть ему равно дороги».
Что мы можем ответить! Так спокойно было у нас на душе до его появления. Мы прижимаемся лицом к страницам книги и орошаем их слезами. А потом кладем обе руки на затылок и молимся, стиснув зубы. Ах, если б из окружающего нас мира духовного, столь реального, но столь безмолвного, донеслось хоть одно слово, слово, которое указало бы нам путь. Но нет, мы остаемся наедине с дьяволом. И мы хватаем книгу, вертим ее в руках и говорим себе, задыхаясь:
«Вот он, голос бога! Надо только уметь его слышать».
Мы жаждем получить знак от неумолимого безмолвного творца.
Мы раскрываем книгу наугад и, склонясь, читаем при лунном свете. Мы трепещем. Ответ таков:
«Потом, чрез четырнадцать лет, опять ходил я в Иерусалим с Варнавою, взяв с собой и Тита».
Наше воображение ухватывается за эти строки, мы переворачиваем их так и эдак, пытаясь уловить аллегорический смысл. Четырнадцать лет — это четырнадцать месяцев; Павел — это мы сами, а Варнава — дьявол, а Тит, это… И тут мы проникаемся неожиданным отвращением к себе. Мы лжецы и лицемеры, мы пытаемся обмануть самих себя. Что нам до Павла и до Иерусалима? Кто такие Варнава и Тит? Мы их не знаем. Не помня себя, мы хватаем Библию и с размаху швыряем ее изо всех сил в дальний угол. И, уронив голову на подоконник, плачем. Невинная юность, — есть ли на свете слезы горше твоих? Словно капли крови, струятся они из-под твоих век, и нет ничего, что может сравниться с этими слезами. Обессилев от рыданий, мы затихаем и вдруг случайно задеваем оконную раму. Непрочно державшееся разбитое стекло вылетает. Разгоряченное, опухшее от слез лицо овевает ночная прохлада. Мы поднимаем голову и опухшими глазами долго-долго любуемся спящим миром, и ветерок ласкает нас своей свежестью, подобно нежному дыханию божества. На нас нисходит глубокое умиротворение, покой, слезы теперь текут легко и беспечально. О, неизреченная радость! Наконец-то мы обрели то, что искали: примирение с богом, сознание прощенного греха. Долой сомнения, в нашей душе говорит глас божий, нас осенила благодать! Бог здесь, мы чувствуем его. О Иисусе, эта дивная радость — твой дар! Мы прижимаем руки к груди и поднимаем глаза к небу в благодарном обожании. Душу волнами заливает блаженство, примирение с богом. «Сознание прощенного греха», — так говорят методисты и другие проповедники; но все остальные люди презрительно выпячивают губы и с улыбкой проходят мимо. — «Лицемеры!»
На свете куда больше глупцов и куда меньше лицемеров, чем принято думать. Лицемеры такая же редкость, как айсберги в тропиках, зато глупцы так же многочисленны, как лютики на лугу. Куда ни пойдешь, непременно на них наткнешься. Страшно даже посмотреть в воду на свое отражение — а вдруг рядом стоит один из них. Нет такой затасканной фразы, которая не содержала бы некогда живого смысла, она всегда носит отпечаток чьего-то физического или душевного состояния.