Более того, не только эксперименты, представляющие собой вторжение в объект, его существенное изменение, но даже и наблюдения и измерения далеко не всегда являются ценностно нейтральными. Ибо неотъемлемой частью «общества знания» является сообщение информации, превращение ее в отчуждаемое от автора знание. Исследователь, подобрав упавший с пиджака волос, определяет и обнародует генетический профиль человека. Налицо лишь появление некоторого нового знания о данном объекте, но оно может резко изменить жизнь человека (например, страховая компания не желает иметь с ним дела из-за повышенного риска преждевременной смерти; даже если результат сообщается лишь самому человеку, он небезобиден — обнародованный прогноз имеет тенденцию сбываться).
Чем больше человечество втягивается в «информационное общество», тем большее значение для жизни каждого приобретает информация — просто знание, до его приложения. Поэтому ни свобода познания, ни свобода сообщений вовсе не могут считаться абсолютным («естественным») правом. На них всегда и в любом обществе накладывается цензура, иначе никакое общество в принципе не может существовать (критерии и формы запретов — другая тема, которой здесь не касаемся).
Особой сферой жизни общества, в которой разделение научного знания и этики чревато социальными катастрофами и массовыми страданиями, является хозяйство. Да и вообще в современно «обществе знания» особо громким голосом среди ученых обладают экономисты — те, кто с помощью научного метода исследуют производственную и распределительную деятельность человека. Политэкономия заявила о себе как о части естественной науки, как о сфере познания, полностью свободной от моральных ограничений, от моральных ценностей. Начиная с Адама Смита она начала изучать экономические явления вне морального контекста. То есть, политэкономия изучала то, что есть, подходила к объекту независимо от понятий добра и зла. Она не претендовала на то, чтобы говорить, что есть добро, что есть зло в экономике, она только непредвзято изучала происходящие процессы и старалась выявить объективные законы, подобные законам естественных наук. Отрицалась даже принадлежность политэкономии к «социальным наукам».
Эта установка прочно вошла в мировоззрение западного индустриального общества уже в начале XX века. Например, видный социолог из Иельского университета Уильям Самнер писал в начале XX века: «Социальный порядок вытекает из законов природы, аналогичных законам физического порядка». Заметим, что этот дуализм западной политэкономии, сознательно разделившей знание и этику, в принципе отрицался русскими социальными философами и экономистами. В попытке разделить этику и знание в экономике Вл. Соловьев видел даже трагедию политэкономии. По сути, русские философы отрицали статус политэкономии как науки.
Вл. Соловьев писал: «Никаких самостоятельных экономических законов, никакой экономической необходимости нет и быть не может, потому что явления хозяйственного порядка мыслимы только как деятельности человека — существа нравственного и способного подчинять все свои действия мотивам чистого добра» [226].
Западные основатели политэкономии, разумеется, не отрицали нравственной стороны в действиях людей, но строили теоретическую модель экономики, выводя эту стороны реальности за рамки модели (применяя метод научной абстракции). Они предупреждали, что их политэкономия неприложима к хозяйственным системам, в которых отношения между людьми в слишком большой степени выходят за рамки купли-продажи (а такие хозяйственные системы действуют во всех незападных странах). Маркс писал в «Капитале»: «В том строе общества, который мы сейчас изучаем, отношения людей в общественном процессе производства чисто атомистические» [172, с. 102–103].
В современном «обществе знания» этот взгляд нисколько не изменился. Видный современный экономист и историк экономики И. Кристол прямо утверждает: «Экономическая теория занята изучением поведения людей на рынке. Не существует некапиталистической экономической теории». Впрочем, и в приложении к западному обществу механистическая модель хозяйства как машины, которая подчиняется объективным законам типа природных и потому автономной от этики, оказывается слишком абстрактной. Многие антропологи и социологи отмечали, что модель субъекта экономики как рационального индивида (homo economicus) приложима лишь к предпринимателю, но и то в недостаточной степени.
Следовательно, приближая политэкономическую модель к реальности, даже в атомизированном западном обществе приходилось учитывать предупреждение Вл. Соловьева о необходимости включать этическую компоненту в структуру модели. Он писал: «Так как не только нет экономического закона, которым бы определялась степень корыстолюбия и сластолюбия для всех людей, но нет и такого закона, в силу которого эти страсти были бы вообще неизбежно присущи человеку, как роковые мотивы его поступков, то, значит, поскольку экономические отношения определяются этими душевными расположениями, они имеют свое основание не в экономической области и никаким „экономическим законам“ не подчиняются с необходимостью» [226].
Действительно, в западной общественной мысли были диссиденты, которые отвергали механицизм ньютоновской модели в приложении ее к обществу. Экономисты делились на два течения — инструменталисты и реалисты. Первые излагали «объективные законы экономики», обладающие статусом научной теории. Они использовали методологические подходы науки, прежде всего, редукционизм — сведение сложной системы к простой модели. Из нее вычищались все казавшиеся несущественными условия и факторы. Реалисты отвергали редукционизм и старались описать реальность максимально полно. Они исходили из того, что в экономике нет законов, а есть тенденции. Это поясняли метафорой: в механике существует закон гравитации, согласно которому тело падает вертикально вниз (так, падение яблока подчиняется этому закону). А сухой лист ведет себя иначе: падает, но по сложной траектории, а то, может, его и унесет ветром вверх. В экономике действуют такие тенденции, как падение листа, но не такие законы, как падение яблока. Уже в этой аналогии реалисты предвосхищали немеханистические концепции второй половины XX века: представление о неравновесных процессах, случайных флуктуации и нестабильности. Хотя триумф техноморфного мышления, сводящего любой объект к машине, в эпоху успехов индустриализма оттеснил реалистов в тень, их присутствие всегда напоминало о существовании альтернативного видения политэкономии.
Только тяжелейший кризис западной экономики в конце 20-х годов прошлого века на время отодвинул в сторону рационалистическую догму экономической науки — произошла «кейнсианская революция». Английский экономист и философ Кейнс не переносил в экономику механические метафоры и, главное, не прилагал метафору атома к человеку. Кейнс отрицал методологический индивидуализм — главную опору классической политэкономии. Он считал атомистическую концепцию неприложимой к экономике, где действуют «органические общности» — а они не втискиваются в принципы детерминизма и редукционизма. Более того, Кейнс даже отрицал статус политэкономии как естественной науки, на котором так настаивали его предшественники начиная с Адама Смита. Он писал: «экономика, которую правильнее было бы называть политической экономией, составляет часть этики».
Кейнс относился к тому типу экономистов, которых называли реалистами — видел мир, не сводя к упрощенным абстракциям (типа человека-атома, рационального индивида, homo economicus). Он поставил под сомнение главный аргумент, посредством которого идеология использует науку для легитимации социального порядка — апелляцию к естественному порядку вещей, к «природным» законам общественной жизни. Он не только вскрыл методологическую ловушку, скрытую в самом понятии «естественный», но и отверг правомерность распространения этого понятия на общество.