Чтобы на основе Советов восстановить государство, была нужна обладающая непререкаемым авторитетом сила, которая была бы включена во все Советы и в то же время следовала бы не местным, а общегосударственным установкам и критериям. Такой силой стала партия, игравшая роль «хранителя идеи» и высшего арбитра, но не подверженная критике за конкретные ошибки и провалы.
В процессе легитимации власти в идеократическом государстве партия была необходима как хранитель и толкователь благодати. Поэтому она имела совсем иной тип, нежели партии западного гражданского общества, конкурирующие на «политическом рынке». Партия была особым «постоянно действующим» собором, представляющим все социальные группы и сословия, все национальности и все территориальные единицы. Внутри этого собора и происходили согласования интересов, нахождение компромиссов и разрешение или подавление конфликтов — координация всех частей государственной системы. Понятно, что в партии соборного типа, обязанной демонстрировать единство как высшую ценность, не допускалась фракционность, естественная для «классовых» партий.
Именно партия, членами которой в разные годы были от 40 до 70 % депутатов, соединила Советы в единую государственную систему, связанную как иерархически, так и «по горизонтали». Значение этой связующей роли партии наглядно выявилось в 1990 г., когда она была законодательно изъята из полномочий КПСС.
Разработка этой концепции была важным шагом в развитии знания о власти в незападных обществах[163]. Стремление имитировать демократию западного типа привело к тому, что это знание было вытеснено из общественного сознания в СССР 70-80-х годов. Утрата этого знания привела к катастрофическому кризису государственности, когда «скелет» был буквально выдернут из политической системы СССР.
После ликвидации СССР философ Э. Ю. Соловьев рассуждал: «Сегодня смешно спрашивать, разумен или неразумен слом государственной машины в перспективе формирования правового государства. Слом произошел… Достаточно было поставить под запрет (т. е. политически ликвидировать) правящую коммунистическую партию. То, что она заслужила ликвидацию, не вызывает сомнения. Но не менее очевидно, что государственно-административных последствий такой меры никто в полном объеме не предвидел… Дискредитация, обессиление, а затем запрет правящей партии должны были привести к полной деструкции власти. Сегодня все выглядит так, словно из политического тела выдернули нервную систему. Есть головной мозг, есть спинной мозг, есть живот и конечности, а никакие сигналы (ни указы сверху, ни слезные жалобы снизу) никуда не поступают. С горечью приходится констатировать, что сегодня — после внушительного рывка к правовой идее в августе 1991 г. — мы отстоим от реальности правового государства дальше, чем в 1985 г.» [228].
Философ кривит душой или расписывается в своей полной профессиональной несостоятельности. Он прячется за словом никто, говоря, что якобы не предвидели катастрофических последствий «выдергивания нервной системы» из тела государственной власти до создания хотя бы «шунтирующего» механизма. Это неправда, последствия именно предвидели и о них предупреждали реформаторов. Эти последствия настолько хорошо изучены и в истории, и в социальной философии, что результат можно было считать теоретически предписанным.
В практике государственного строительства ленинской группировке в 1918–1921 гг. удалось добиться сосредоточения реальной власти в центре с таким перевесом сил, что вплоть до 70-х годов власть этнических и местных элит была гораздо слабее центра. Здесь и формирование системы неофициальной власти партии, подчиненной центру, и полное подчинение центру прокуратуры и карательных органов, и создание унитарной системы военной власти, «нарезающей» территорию страны на безнациональные военные округа, и политика в области языка и образования.
В годы индустриализации ВКП(б) стала массовой, а в 70-е годы включала в себя около 10 % взрослого населения. Главным способом воздействия партии на деятельность государства был установленный ею контроль над кадровыми вопросами. Уже в конце 1923 г. стала создаваться система номенклатуры — перечня должностей, назначение на которые (и снятие с которых) производилось лишь после согласования с соответствующим партийным органом. В номенклатуру стали включаться и выборные должности, что было, разумеется, явным нарушением официального права.
В условиях острой нехватки образованных кадров и огромной сложности географического, национального и хозяйственного строения страны, номенклатурная система имела большие достоинства. Она подчиняла весь госаппарат единым критериям и действовала почти автоматически. Это обусловило необычную для парламентских систем эффективность Советского государства в экстремальных условиях индустриализации и войны. Важным в таких условиях фактором была высокая степень независимости практических руководителей от местных властей и от прямого начальства. Эта «защищенность» побуждала к инициативе и творчеству — если только они соответствовали главной цели.
Что в номенклатуре будут возрождаться сословные притязания, а эффективность системы будет снижаться, было ясно уже в 20-е годы, об этом предупреждал Ленин, а потом и Сталин. Однако пока система работала удовлетворительно, заниматься ее перестройкой в чрезвычайных условиях было бы неразумно — эта задача легла на плечи поколения 60-70-х годов, но решена не была, что в 80-е годы имело самые тяжелые последствия.
Процессы, происходящие после ликвидации какой-то структуры, дают важное знание. Опыт 90-х годов показал, что сама по себе ликвидация номенклатурной системы (в 1989 г.) не сделала назначение государственных чиновников ни более открытым, ни более разумным. Скорее — наоборот. Поэтому критика номенклатурной системы как вырванного из контекста частного механизма имела сугубо идеологический смысл и не позволила извлечь уроки.
Очень многие решения советской власти так органично вошли в жизнь, что быстро стали казаться «естественными». К ним привыкли, как будто «это так и должно быть». Такое ощущение складывалось потому, что рациональный анализ реальности при выработке таких решений сочетался с интенсивным привлечением традиционного знания и знания, систематизированного в религии. Это и было ключом к тому, чтобы за расхожими мнениями распознать чаяния народа. «Естественность» множества таких решений отвлекла последующие поколения от изучения их генезиса, в то время как он сам по себе представляет ценное знание.
Вот одно из таких решений, за которым А. С. Панарин видит целый ряд важных установок и пластов «знания власти», актуальных для России сегодня. Он пишет: «Почему Сталин, отвергнув проект „чисто марксистского“ образования, позаботился о том, чтобы классическая русская литература стала одним из основных предметов советской школы, на котором основывалось не только образование, но и идейное воспитание юношества? Почему советское коммунистическое государство стало издавать миллионными тиражами Толстого, Достоевского, Чехова при всех известных идеологических „грехах“ этих классиков отечественной литературы? Наверное, потому, что Сталин принадлежал… к плеяде российских державников, знающих подлинные духовные основания державности» [201].
Панарин дает свое развернутое объяснение, а здесь мы только заметим, что это решение было отнюдь не тривиальным. Достаточно вспомнить, что в конце XIX века Пушкина не было в школьном курсе русской словесности. Целый ряд особенностей делал классическую русскую литературу исключительно эффективным инструментом для «сборки» именно советского народа и советской державности, какими они виделись в проекте. В этой литературе как «генераторе социальных форм» не было необходимости у царского правительства, нет ее и у правящих кругов нынешней России. В этих проектах русская классическая литература — принадлежность узкого круга.