– С каким удовольствием употребил бы я себя, например, на помощь страждущему человечеству!.. Доведено ли до сведения её величества о голоде, о нуждах народных? Известны ли ужасные меры, какие принимают в это гибельное время, чтобы взыскивать недоимки? Поверите ли, граф? – продолжал Артемий Петрович, обратившись к Миниху, – у нищих выпытывают последнюю копейку, сбережённую на кусок хлеба, ставят на мороз босыми ногами, обливают на морозе ж водою…
– Ужасно! – воскликнул граф Миних. – Нельзя ли облегчить бедствия народные, затеяв общеполезную работу? Сколько оставил нам Пётр Великий важных планов, которых исполнение станет на жизнь и силы разве только наших правнуков! Например, чего бы лучше упорядочить пути сообщения в России? Для такого дела я положил бы в сторону меч и взялся бы за заступ и циркуль. А где, позвольте спросить, Артемий Петрович, наиболее оказываются нужды народные?
– Всего более страдает Малороссия, – отвечал Волынский, бросив пламенный, зоркий взгляд на Бирона. Этот сел, и кабинет-министр сел за ним. – Именно туда надо бы правителя, расположенного к добру.
Он намекал на самого Миниха, домогавшегося гетманства Малороссии.
– Об этом, – подхватил Остерман, – сильно заботится государственный человек, у которого мы имеем честь теперь находиться. Он, конечно, ничего не упустит для блага России. – Здесь Волынский с презрением посмотрел на вице-канцлера, но тот очень хладнокровно продолжал: – И, сколько мне известно, заботы его увенчаются благоприятным успехом: государыня назначает правителем Малороссии мужа, который умом и другими душевными качествами упрочит внутренно благоденствие этой страны и вместе с мечом будет уметь охранять её спокойствие от нашествия опасного соседа.
Этою лукавою речью был несколько склонён честолюбивый Миних к стороне Бирона, который, пользуясь поддержкою вице-канцлера, обратился с большею твёрдостью к мнимому гетману Малороссии:
– Поверьте, несчастия, которые вам с таким жаром описывают, только на словах существуют, и сам господин Волынский обманут своими корреспондентами.
– Я не дитя или женщина, чтобы мог быть обманут слухами, – сказал Волынский. – Я имею свидетельства и, если нужно, представлю их, но только самой императрице. Увидим, что она скажет, когда узнает, что отец семейства, измученный пыткою за недоимки, зарезал с отчаяния всё своё семейство, что другой отнёс трёх детей своих в поле и заморозил их там…
– Выдумка людей беспокойных! мятежных!
– Неправда, герцог! – вскричал кабинет-министр, вскочив со стула. – Волынский это подтверждает, Волынский готов засвидетельствовать это своею кровью…
Явился опять посланный из дворца, и опять за тем же.
– Сию минуту буду! – сказал герцог, посмотрев значительно на своих посетителей. – В третий раз государыня требует меня, а я задержан пустыми спорами…
– Ваша светлость пригласили меня, – сказал Миних, – чтобы поговорить о деле вознаграждения поляков за проход русских войск.
– Да, да, – отвечал Бирон, – господин вице-канцлер согласен на вознаграждение.
– Честь империи этого требует, – сказал Остерман. – Впрочем, судя по тревожному вступлению к нашему совещанию, я советовал бы отложить его до официального заседания в Кабинете.
– Честь империи!.. – воскликнул Волынский. – Гм! честь… как это слово употребляют во зло!.. И я скажу своё: впрочем. Здесь, в государственном кабинете, во дворце, пред лицом императрицы, везде объявлю, везде буду повторять, что один вассал Польши может сделать доклад об этом вознаграждении; да, один вассал Польши!..
При слове вассал Миних и Остерман встали с мест своих, – последний, охая и жалуясь на подагру, – оба смотря друг на друга в каком-то странном ожидании. Никогда ещё Волынский не доходил до такой отчаянной выходки; ему наскучило уж доле скрываться.
– За это слово вы будете дорого отвечать, дерзкий человек! – вскричал вне себя Бирон, – клянусь вам честью своею.
– Отдаю вам прилагательное ваше назад! – вскричал Волынский.
– Государыня вас требует, – сказал Остерман герцогу.
– Во дворец, да! К государыне! – произнёс Бирон, хватая себя за горящую голову; потом, обратясь к Волынскому, примолвил: – Надеюсь, что мы видимся в последний раз в доме герцога курляндского.
– Очень рад, – отвечал Волынский и, не поклонясь, вышел.
Собеседники, смущённые этой ссорой, которой важные последствия были неисчислимы, последовали за ним. В ушах их долго ещё гремели слова: Я или он должен погибнуть – слова, произнесённые беснующимся Бироном, когда они с ним прощались.
– Я или он должен погибнуть! – повторил временщик, ударив по столу кулаком, когда они вышли.
– Этого гордеца надо бы хорошенько проучить, – говорили между собой стоявшие в зале, когда Волынский проходил мимо их с гневной, презрительной улыбкой.
– Его светлость! Его светлость! – закричал паж.
Возглас этот, повторённый сотнею голосов по анфиладе комнат, раздался наконец у подъезда. Опережённый и сопровождаемый блестящей свитой, Бирон прошёл чрез приёмную залу и удостоил дожидавшихся в ней одним ласковым киваньем головы. Зато скольких панегириков удостоился он сам за это наклонение! «Какой милостивый! Какой великий человек! Какая важность в поступи! Проницательность во взорах! Он рождён повелевать!.. Модель для живописца!.. Жена моя от него без ума!»
Какой-то выскочка осмелился сказать, что Пётр Великий и для художника, и для женщин имел более привлекательности.
– Помилуйте, – отвечали ему, – у того был только бюст хорош, а у этого… всё совершенство!..
Бирона ожидала у подъезда золотая карета, вся в стёклах, так что сидевший в ней мог быть виден с головы до пят, как великолепное насекомое, которое охраняет энтомологист в прозрачной коробке. И вот покатил он, ослепляя толпу и редкой красотой своего цуга, и золотой сбруей на конях вместе с перьями, веявшими на головах их, и блеском отряда гусар и егерей, скакавшего впереди и за каретой. Между тем как чернь дивилась счастию временщика, червяк точил его сердце: гордость его сильно страдала от дерзкого, неугомонного характера Волынского. «Но он погибнет во что бы то ни стало», – говорил Бирон, и блуждающие от бешенства глаза остановились на бумажке, приколотой едва заметно к позументу, которым обложена была рама в карете. Дрожащими руками, как бы от предчувствия, сорвана бумажка с своего места. Он готов был задохнуться от ярости, когда прочёл написанное:
«Берегись, злодей!.. Тело Горденки похищено вчера в полночь и зарыто в таком месте, откуда можно его вырыть для свидетельства против тебя. Знай более, исполнители воли твоего клеврета бежали и скрываются там, где смеются твоему властолюбию».
Эта записка имела своё действие. Она смутила, испугала герцога грозною неожиданностью, как внезапный крик петуха пугает льва, положившего уже лапу на свою жертву, чтобы растерзать её. Он решился не обнаруживать государыне обиды, нанесённой ему соперником, до благоприятного исполнения прежде начертанных планов. Надо было отделаться и от Горденки, который его так ужасно преследовал. Собираясь зарезать ближнего, разбойник хотел прежде умыться.
Сибирь, рудники, пасть медведя, капель горячего свинца на темя – нет муки, нет казни, которую взбешённый Бирон не назначил бы Гросноту за его оплошность. Кучера, лакеи, всё, что подходило к карете, всё, что могло приближаться к ней, обреклось его гневу. Он допытает, кто тайный домашний лазутчик его преступлений и обличитель их; он для этого поднимет землю, допросит утробу живых людей, расшевелит кости мёртвых.