XXIV
Ожил Петербург утром 9 ноября: как будто каким чудом исцелился от тяжкого, гнетущего десятилетнего недуга. Весть о падении немца-регента с изумительною быстротою облетела весь город, радуя старого и малого, богатого и бедного. «Не будут больше мучить в застенках, резать спины кнутом и потом разглаживать горячими утюгами, не будут чистить ногтей, не нужно будет хорониться с каждым словом», – думалось всем, и весело становилось на душе серого русского человека, радостно встречавшего даже самую незначительную льготу в своей потовой жизни, однообразной и тупой, расцвечиваемой только стаканами зелена вина, от которых чаще всего и попадал в застенок. Точно пьяные, бежали необозримые толпы к Зимнему дворцу справиться: правда ли, что нет больше немца, что на его месте сидит молоденькая женщина, печальный облик которой запечатлелся у каждого в памяти? Ликует народ на дворцовой площади, обнимается, не наговорится – точно десять лет молчал; говор такой, что за ним едва слышны барабанный бой, музыка гвардейских полков и выстрелы крепостной артиллерии.
Гул доносится и до офицерской караульной, где сидит на простом некрашеном стуле бывший регент. Он одет в обыкновенное своё платье, доставленное ему кем-то из караульных, но только вместо бархатной епанчи с плеч спускается суровая сермяга. Да оно и лучше, грязной обстановке не под стать бархат и не согреет он в нетопленой караульной. Слышит герцог весёлые крики, гул выстрелов, но чему радуется эта русская сволочь, едва ли сознаёт. Избитый, весь покрытый синяками, истомлённый физически и ошеломлённый нравственно, в полном бессилии после страшного нервного напряжения, сидя неподвижно, не шевелясь, точно будто по-прежнему со скрученными накрепко руками, регент, казалось, ничего не чувствовал. Странный блуждающий его взгляд обводил кругом комнаты, скользя по некогда выбеленным, а теперь посеревшим и замасленным стенам, останавливаясь упорно то на запылённой фуражке служивого, висевшей на гвоздике, то на обгрызенных клочках серо-синеватой бумаги, брошенных на столе. Из уважения к павшему величию в караульной никого не было, только у запертой двери прохаживался часовой; да, впрочем, и бежать-то было некуда: у окон железные решётки, а под ними, вместо сторожевого поста, целые массы народа. Выбирались смельчаки, которые, взобравшись на плечи соседей, прилеплялись к окну посмотреть на регента, как на дикого зверя в клетке.
О регенте, казалось, забыли в этой суматохе, кипевшей и бурлившей там, наверху, в Зимнем дворце. Залы быстро наполнялись приезжавшими сановниками с такими сияющими преданными лицами у всех, а в особенности у тех, у которых такая же преданность была и накануне к владетельному герцогу курляндскому. К двум центрам притягивались высокопоставленные особы – к фельдмаршалу, около которого толпилось большое количество спутников, и к вице-канцлеру Андрею Ивановичу, оракулу, около которого толпа была менее густа, но зато более плотна и цепка к своему патрону. Героем общего праздника, конечно, выставлялся фельдмаршал, переживающий теперь самые лучшие минуты вполне удовлетворённого тщеславия. На все лады кругом распевались хвалебные гимны его неустрашимости, мужеству, его уму, как будто бы была работа целой армии против многочисленного врага, – этой-то минуты и жаждал фельдмаршал. Он понимал, что, при общей ненависти к регенту, не нужно было особенного мужества арестовать его, что это гораздо легче сделать днём, в один из приездов регента в Зимний дворец, посредством того же караула из преображенцев или семёновцев, и тогда исполнивших бы свято его приказ, но тогда не было бы таинственности, ночного похода, тех густых красок, которыми так любил рисоваться Миних.
Из внутренних покоев вынесли императора-ребёнка на руках, за ним следовала новая правительница Анна Леопольдовна в сопровождении мужа. Иною женщиною глядела теперь правительница, в блестящем костюме, с загоревшимися глазами, с румянцем, густо проступившим на бледных щеках, с гордою поступью, наэлектризованная блеском, восторгом, массою речей, расточаемых человеческой слабостью. Первою подошла к правительнице цесаревна Елизавета Петровна с искренними, по-видимому, поздравлениями; тётка и племянница поцеловались.
При входе Анны Леопольдовны в залу оракул прочёл манифест о свержении регента и о принятии правительства принцессою на себя, а вслед за тем и сама принцесса высказала твёрдым голосом коротенькую речь, общий смысл которой напоминал её импровизацию офицерам. Оглушительный, восторжённый крик закончил приветствие правительницы, и этот восторг, эти изъявления преданности в этот момент были не лицемерны. Обаяние минуты и обстановки вообще громадно для человека, восприимчивого к заражению, как физически, так и нравственно. Долго ли продолжится заражение – это другой вопрос…
По приглашению обер-гофмаршала всё собрание вслед за правительницей перешло в придворную церковь, где совершена была обычная присяга, после которой сановники стали уезжать. Внизу между тем волновалось человеческое море, из нестройного гула которого по временам выделялись отдельные крики, требовавшие взглянуть на императора и правительницу. Дикий рёв встретил появление ребёнка. Для успокоения народа правительница, накинув на себя соболью шубку, вышла на балкон. Рёв, от которого задрожали стёкла, приветствовал правительницу.
Оглядев толпу с высоты балкона, вышедший за принцессой фельдмаршал вспомнил о невольном жильце солдатской караульни и тотчас же распорядился на ухо своему адъютанту.
– Ваше высочество не сделали никакого распоряжения о регенте. Не находите ли вы неудобным содержать его здесь? – спросил он правительницу.
– Что же с ним делать, граф?
– Об этом, ваше высочество, вероятно, спросите совета у своих министров сегодня же, а между тем не удобнее ли теперь перевести герцога к семье его в Александро-Невскую лавру?
– Если вы считаете это нужным, то прикажите, – разрешила принцесса.
Анна Леопольдовна подошла к окну. В это время к крыльцу караульной подъехала карета, сопровождаемая полицейскими служителями. Из караульни вышел регент, окружённый гренадёрами с примкнутыми штыками. Народ двинулся, несколько сот рук потянулось к нему, и только значительный отряд солдат и полицейских служителей спас его от ярости народа. Герцога поспешили усадить в карету, по бокам его сели два офицера, а на козлы – полицейский служитель.
– Не так бы я поступила с ним, если бы он не принудил меня к тому сам, – тихо проговорила правительница, провожая карету глазами, полными слёз.
В келье настоятеля Александро-Невской лавры собралась семья Бирона: его жена Бенигна-Готлиб, дочь Гедвига-Елизавета и его младший сын Карл; недоставало только старшего сына Петра, недавно воротившегося вместе с фельдмаршалом Минихом из объезда крепостей и лежавшего теперь дома больным. Из всей семьи бодрее всех относилась к несчастью сама супруга Бенигна. Казалось бы, что ей, хронически больной, вечно жалующейся на здоровье, невозможно было и перенести страшные сцены минувшей ночи, но вышло совершенно наоборот – потрясение от ареста мужа и снежная ванна как будто освежили её, заставили забыть о хронических недугах и поставили на той нравственной высоте, на которой стоит всегда любящая жена и мать. С мелочною заботливостью, так чуждой ей прежде, она вспомнила о привычках мужа, которых, бывало, не замечала, и забрала с собою в монастырь все те вещи мужа, которые он любил употреблять, не забыла ни его шлафрока, ни его ножичка для чистки ногтей.
Поместившись в келье настоятеля, герцогиня деятельно захлопотала о таком, по возможности, устройстве обстановки, которое соответствовало бы привычкам мужа. Сердце говорило ей, что здесь, в этой келье монаха, она увидит мужа, и сердце не обмануло её. У окна, выходившего в монастырский сад, прислонившись лбом к стеклу, сидела Гедвига, облокотясь на подоконник и опустив голову на руки. Но перед её глазами не печальная осенняя картина, она не видит ни обнажённых, торчащих в разные стороны, почерневших сучьев с примёрзшими кое-где стебельками, ни разбросанных толстыми слоями облетевших бурых, красных и пожелтевших листьев, ни клумб с жёсткими иглами вместо роскошных цветков; напротив, ей живо рисуется вчерашний бал у князя Алексея Михайловича, ей слышится неумолкающий оркестр, она видит рады танцующих, видит себя окружённою блестящими молодыми людьми, искавшими её внимания, там она чувствовала свою силу ума, блиставшего находчивостью и остротами, заставлявшими забывать её некрасивую фигурку. Подле девушки хныкал и капризничал её погодок брат, для которого совершившаяся перемена имела значение только лишения поводов и возможности надоедать и мучить других.