Литмир - Электронная Библиотека

Меня перевели в обычную одиночную палату, здесь уже не было разнообразных пищащих устройств, которые лишний раз напоминали мне о моем положении. Я сразу влюбилась в тишину своей новой палаты. Далее начались жалкие «дни сопереживания». Все знакомые вмиг вспомнили о моем существовании и считали своим долгом прийти ко мне в палату, сделать унылую физиономию и сказать: «Я тебя понимаю». Врете! Вы ни черта не понимаете! Мне хотелось, мне очень хотелось им это сказать, но я не могла. Поначалу физически, ибо из-за постоянных криков я повредила свой голосовой аппарат. Но потом я начала симулировать. Мне не хотелось ни с кем разговаривать. Мама практически каждый день дежурила у моей кровати. Я чувствовала, как ее раздражает мое молчание. Она сжимала мою ладонь и плакала. Ее слезы падали на мою кожу, оставляя блестящий мокрый след. Я слышала, как стонет ее душа.

Первые две недели Николас, так звали моего лечащего врача, запрещал мне двигаться. Это был крупный седовласый мужчина, который, как мне казалось, относился ко мне не как к живому, больному человеку, а как к биоматериалу, который он ежечасно пичкал разнообразными препаратами со страшными названиями.

Вокруг меня то и дело бегали усталые медсестры, подносили стакан воды, поправляли одеяло, выносили судно из-под меня. Не дай Бог никому испытать такое отвратительное чувство, когда из-под тебя, взрослого человека, выносят твое собственное дерьмо, а ты не в силах даже поблагодарить за это. На третьей неделе я уже могла находиться в позе полусидя. Поначалу мне казалось, что мне вместо мышц вшили железки, потому что они были настолько жесткими, в прямом смысле, что мне становилось страшно. Николас сказал, что у меня легкая спастика мышц.

В конце четвертой недели доктор сообщил родителям о том, что я успешно поправляюсь. Швы срослись, кости крепнут. Мама с папой «расцвели» от счастья.

Лив старалась меня навещать как можно чаще. Это был единственный человек, который приходил ко мне не с кислой миной и общался со мной так, будто бы ничего не произошло. Я благодарна ей за это.

На пятой неделе я могла сидеть. С большим усилием я смогла сесть, для меня это был настоящий подвиг. Я даже заплакала от счастья. Правда, сидеть мне разрешили по 2–3 минуты в день. Доктор сказал, что это очень большая нагрузка на позвоночник.

– И что, даже если ей воткнуть иглу в ногу, она не почувствует?

– Нина, перестань нас донимать идиотскими вопросами. – Мама, папа и моя сестра, вновь меня навестили. – Мы привезли тебе фрукты, а еще я испекла твой любимый тыквенный пирог. Да, и я тут захватила с собой новые журналы и пару книг, чтобы тебе не было скучно.

Мама стоит около меня с шуршащим белым пакетом в руках, смотрит в мои глаза и ждет, когда же я скажу хоть одно коротенькое словечко.

– Еще мы купили вот что. – Папа встает со стула, открывает дверь палаты, и в следующее мгновение я слышу скрип колес инвалидной коляски. – Сказали, что она самая лучшая, удобная.

Я отворачиваюсь. С трудом сглатываю ком в горле.

– Вирджиния… – слышу я голос мамы. – Господи, ну скажи ты хоть что-нибудь.

– Рэйчел, не мучай ее. Она скажет тогда, когда будет готова.

Мама подходит ко мне, целует в лоб. В нос ударяет приятный запах ее любимых духов.

– Мы заедем к тебе завтра.

Родители и Нина покидают мою палату. Я снова посмотрела на коляску, внутри меня что-то затряслось, веки наполнились слезами. Меня обдало жаром, как только я представила, что всю оставшуюся жизнь я проведу сидя в инвалидном кресле.

Оливия все-таки заставила меня «выйти» на улицу. Она взялась за поручни моего кресла и уверенно покатила меня к лифту. За все время, проведенное в больнице, я ни разу не «выходила» из своей палаты. Во-первых, я не хотела видеть таких же несчастных пациентов, как я, видеть таких же поникших духом их родственников.

Во-вторых, я никак не могла себя заставить сесть в инвалидное кресло. Сесть в него – значит смириться со своим приговором. Смириться со своей жалкой жизнью, с тем, что теперь я узник своего собственного тела. Но Николас мне чуть ли не приказным тоном, в присутствии Лив, сказал, чтобы я немедленно начала хоть немного двигаться. На моей нежной коже начали появляться пролежни, спастика мышц становилась все отчетливее. Несмотря на все уговоры, я снова закатила истерику и сказала, что мне наплевать на появившиеся пролежни, пусть даже моя кожа будет целыми пластами разлагаться, а мышцы до кондиции одеревенеют, но я ни за что не сяду в кресло. Ни. За. Что. Лив пропустила мои слова мимо ушей и приказала доктору насильно взять меня на руки и посадить в кресло.

Каждый скрип колес кресла откликался неописуемой болью внутри меня. Меня, словно огромной океанической волной, накрывало этой болью. Я сравниваю инвалидов-колясочников с несчастными обездоленными жучками, которые случайно перевернулись на спину и не могут вернуться в привычное положение. Эти жучки всегда вызывали во мне жалость. Кстати о жалости. Теперь я понимаю, что жалость – это самое отвратительное чувство, которое есть на свете. Еще хуже испытывать жалость к самому себе, что я сейчас и делаю. Вот совсем недавно я, Вирджиния Абрамс, ни о чем другом не думала, кроме как о своем парне, университете и возможных новых знакомствах. Это так страшно, когда твоя жизнь в одночасье разворачивается на 180 градусов. Но еще страшнее, когда обстоятельства гораздо сильнее тебя и тебе ничего другого не остается, как смириться или продолжать бороться, как тот маленький жучок.

– Классная погода, – говорит Лив.

– Да…

И действительно. Для Миннесоты эта погода очень странная. Яркое, палящее солнце, согретый светилом ветер нежно ударяет в лицо. Я никогда не была во дворе больницы, лишь из окна своей палаты, которая стала для меня вторым домом, я слышала разговоры пациентов, смех, шелестение зеленой листвы и далекий шум проезжающих мимо машин. Во дворе довольно мило, разнообразные фонтанчики, множество клумб с яркими цветами, источающими одурманивающий аромат. А еще здесь очень много деревьев с величественными кронами. Пока мы гуляли с Лив, я насчитала восемь гнезд неизвестных мне птиц. Весь этот двор похож на маленький рай для бедных пациентов. Тут же прослеживается такой грубый контраст: во дворе все хорошо, все смеются, наслаждаются общением с родственниками, а в темном, расположенном рядом здании, в операционной, лежит больной, или же в какой-нибудь палате мучительно умирает пациент, крепко сжимая ладонь родного человека. Вот она, тонкая, едва заметная грань между жизнью и смертью.

– Слушай, ты ведь уже больше месяца в этой больнице. Неужели они не могут тебя отпустить домой?

– Каждый день я просыпаюсь с этим вопросом, и каждый день я не нахожу на него ответа.

– С ума сойти. – Немного помолчав, Лив снова задает мне вопрос, – А Скотт навещал тебя?

– Нет.

За все это время я ни разу не подумала о Скотте. В моей голове лишь были мысли о том, как я буду продолжать свое существование и вообще смогу ли я так жить. Существовать.

– Вот урод! Ну как можно быть таким?! Ты ведь для него не чужой человек, неужели так трудно прийти и узнать, как ты себя чувствуешь?

– Лив, пожалуйста, не надо. Он стал для меня чужим, и я сама не хочу его видеть.

– Прости.

На этот раз наше молчание затянулось. Лив катит мою коляску по узенькой дорожке, я вновь рассматриваю деревья и ищу гнезда.

– Кстати, я завтра уезжаю.

– Что? – Я сделала вид, будто не расслышала Оливию, но на самом деле я услышала ее фразу и ее слова заставили мое сердце биться, как после введения адреналина.

– Уезжаю в Чикаго. Рейс в половине первого.

Как я уже отметила, Лив единственный человек, который лишний раз не напоминает о моем диагнозе. Общаясь с ней, я снова, пусть и на жалкие минуты, возвращаюсь на месяц назад, когда я была обычной девчонкой, с обычными девчоночьими мыслями. Потерять Лив, значит, потерять эту маленькую ниточку, которая связывает меня с моей прошлой, счастливой жизнью.

4
{"b":"238565","o":1}