— Мне и есть шестьдесят. Вчера исполнилось, — ответила Женя и ушла назад в темную комнату.
Подруга не решилась последовать за ней — так ее испугала эта внезапная перемена.
А Женя опять сидела в темной комнате и вспоминала ту страшную и прекрасную ночь, когда старуха поила ее своим эликсиром и, приоткрывая глаза, она видела лицо Николая, сидевшего в углу и отмаливавшего ее жизнь, ее молодость, ее красоту. Он ее тогда и спас. Даже потом, горящим факелом пытаясь добраться до двери, он молился за нее, и его молитва продолжала творить чудо.
Ведьма
Я думаю, что писать можно только из ничего — не из опыта жизни, не из собственных переживаний, а из ничего, из чистого воображения, из той сумятицы в голове, которая вдруг однажды выстраивается в последовательное повествование. Это писание и создает опыт жизни и глубину переживаний, а не наоборот. Писание — единственное, что упорядочивает жизнь. Жизнь организуется вокруг него и приобретает черты осмысленности. В жизни все разбавлено: грусть, радость, печаль, — разбавлено повседневными заботами, делами, длительностью времени. Только в писании возникает квинтэссенция жизни, когда все дано сразу, полностью, с ошеломляющей глубиной и откровенностью, которой никогда не бывает в прозе будней. Кажется, что только та, написанная жизнь и является истинной, потому что там все дано в полной мере, без провалов, ненужных подробностей, досадных ошибок и мелких глупостей.
Однажды, в первый и, наверное, последний раз в жизни, я прибыл в санаторий один: отдохнуть (хотя не сильно устал), подлечиться (хотя ничем сколько-нибудь серьезным не был болен) и вообще оторваться на две недели от суетливых будней. До сих пор не пойму, за каким чертом я поехал один, да еще в апреле — в Москве в день моего отъезда шел снег. Эта недоуменная досада навалилась на меня, как только я вышел из поезда в Евпатории, и лишь усилилась, пока я колесил на частнике, отыскивая этот пропащий санаторий, о котором даже местный житель не слыхал.
Добрался до места, когда уже совсем стемнело. Ужин закончился и отдыхающие, видимо, славно поев, танцевали в холле главного корпуса. Хорошо, что у меня с поезда остались бутерброд и бутылка воды, а то бы я совсем впал в черную меланхолию.
В двухместном номере я жил один и два дня молчал, если не считать разговора с врачом, — присматривался к окружающим в поисках интересных лиц, но таковых не оказалось: отдыхающие почти сплошь пожилые и какие-то помятые. Наверное, молодые в это время года по курортам и санаториям не ездят. Еще через два дня я вдруг заметил странного вида официантку, обслуживавшую столики в другом конце зала. Она была тоненькая и стройная, как девочка, с большими, в пол-лица, глаза. Я следил за тем, как она ловко перемещалась с полным подносом среди столов, как все время улыбалась, и подумал, что хорошо было бы с ней познакомиться. Но прошло еще два дня моих наблюдений, прежде чем я решился на первый шаг: пройти как можно ближе и внимательно ее рассмотреть. Протискиваясь между столами, с одного из которых она собирала посуду, я не рассчитал и нечаянно толкнул ее.
— Ради Бога извините!
Она подняла глаза и молча улыбнулась.
Все слова, которые я собирался сказать и обычно говорю, знакомясь с девушками, застряли в горле. Она оказалась совсем не девушкой и совсем не молодой, как мне представлялось издалека. Морщины на шее и под глазами говорили о вполне приличном возрасте — где-то около сорока лет, никак не меньше. Разочарованный, я пошел к себе в номер, думая с тоской: все две недели, что мне осталось пробыть здесь, придется молчать. Я вовсе не такой уж болтун, но это вынужденное молчание, когда говорить абсолютно не с кем и не о чем, меня почему-то угнетало.
Я вспомнил, что соседи по столу упоминали в первый же день винный погребок, расположенный неподалеку, и решил отправиться туда. В погребке оказалось довольно уютно. Взяв стакан вина, я уселся на огромную деревянную плашку, изображавшую стул. Вино оказалось терпким, но приятно освежало, у меня даже закружилась голова. Я взял еще стакан, поставил перед собой и с наслаждением закурил.
Тут ко мне подошел симпатичный старичок, похожий на дореволюционного профессора.
— Позвольте присесть товарищу по несчастью!
— Почему — по несчастью?
— Мы же с вами из одного санатория. Я сижу в столовой через два столика от вас. И на грязи хожу почти в одно время с вами. Вижу, что вам скучно, потому что не с кем общаться. Такое впечатление, что в этом заезде оказались одни бухгалтеры и доярки — и все пенсионного возраста.
— А вы, конечно, профессор, и потому вам тоже скучно?
— Почти. Я доцент Санкт-Петербургского политехнического института. Он у нас теперь университетом называется. Меньшиков Никита Михайлович.
Я назвал себя и предложил сходить к буфету за понравившемся мне вином.
— Нет, нет, у нас с вами разные вкусы. Я предпочитаю белое, а вы, я вижу, поклонник красного.
Мы выпили по три стакана, каждый своего, и я опять молчал, потому что говорил все время Никита Михайлович.
— Вы не думайте, что я против простых людей, против бухгалтеров или доярок. У меня бабка была крестьянкой. Я против бездуховности. Такое впечатление, что в последнее время кругом одни простые, слишком простые люди. Они везде, они всюду. Я иногда стою в метро на эскалаторе и смотрю на людей, едущих навстречу — все ищу одухотворенное лицо и почти никогда не вижу.
— Странно, что это вас удивляет! Семьдесят лет шел отбор, чтобы из простых сделать слишком простых.
— Да, да, отбор вполне удался, и мы сейчас имеем дело с антропологической катастрофой.
— Здесь я с вами не согласен, профессор.
— Я доцент.
— Извините. Я согласен с Фридрихом Вторым, который сказал, что народ — как трава. Чем больше вытопчешь, тем быстрее вырастет. Думаю, последствия этого эксперимента растворятся в новых поколениях. Пару десятков лет — и ничего от этих простых не останется.
Мы с ним спорили еще долго, пока Никита Михайлович не спохватился, что можно опоздать на ужин.
— Но до него еще два часа!
— Мне надо подготовиться, переодеться. Я не могу идти на ужин в том же, в чем был на обеде.
Мы вышли вместе. Доцент поспешил в корпус, а я пошел прогуляться вдоль моря. Пройдя метров триста, увидел скамейку и сел, блаженно жмурясь в лучах заходящего солнца. И тут вдруг впервые почувствовал, как я устал за этот год, почувствовал, как скопившаяся за этот год усталость медленно, по крохам покидает меня, выходит из тела и души.
— Простите, можно с вами поговорить?
Я вздрогнул и открыл глаза. На другом краю скамейки, примостившись, как воробушек на ветке, сидела разочаровавшая меня официантка.
— Поговорите, — разрешил я.
— Я осмелилась обратиться к вам, потому что видела, как вы меня уже несколько дней пристально рассматриваете.
— Извините, если это было так навязчиво. — Я даже покраснел.
— Нет, нет, что вы! Мне нравится, когда на меня так смотрят. И вы мне тоже понравились, сразу, как я вас увидела.
— Спасибо.
— Вы не подумайте чего, я не люблю заводить романов с отдыхающими. В каждый заезд кто-нибудь обязательно пристанет и сразу предлагает пройти к нему в номер.
— Бессовестный народ, — пошутил я.
— Да, очень бессовестный, — серьезно и горячо подхватила она. — Они считают, что если я официантка, то мне можно что угодно предлагать.
— Я и говорю — бессовестные. А о чем вы со мной хотели поговорить? Кстати, как вас зовут?
— Меня зовут Вика. Виктория.
— Виктория — значит победительница. Победительница мужчин.
— Я вижу, вы веселый человек. И легкий. А подошла я к вам потому, что иногда мне обязательно нужно с кем-нибудь поговорить. Иначе, как я чувствую, мне будет очень плохо. На работе меня не любят. Живу я одна.
— Ну что ж, говорите.
— Хотите, я вам расскажу про свою жизнь? У меня жизнь была такая, что можно роман написать.
“Черт бы тебя побрал”, — подумал я, но вслух ответил: — Конечно, хочу. У нас ведь до ужина еще почти два часа.