— Я завоюю тебя, мир! Ты узнаешь и полюбишь меня!
— Ты с кем там разговариваешь, Сэмми? — послышалось с кровати.
— Сам с собой! — Сэм разбежался и прыгнул к вскрикнувшей от неожиданности девушке.
— Ты очень изменился после нашей разлуки, — говорила она, обнимая его, — я тебя не узнаю. Ты никогда не был таким в постели, что за удивительная ночь! И никогда сам с собой не разговаривал.
— Я таким тебе больше нравлюсь?
— Еще бы!
Сэм шел по улице, и его по-прежнему не оставляло волшебное чувство, пришедшее к нему утром, — чувство легкости, силы и какой-то небывалой одухотворенности. Он не шел, а почти летел по улице, огибая многочисленных прохожих и никого не касаясь. Он снова стал думать о своем проекте, снова дошел мысленно до этого проклятого узла, который никак не хотел развязываться и уже год тормозил все дело, и вдруг охнул. Решение пришло неожиданно, оно было таким простым и красивым, что у Сэма закружилась голова. Когда он очнулся, то увидел себя сидящим на ступеньках у входа в церковь. Кончилась служба, из храма выходили люди. Сэму вдруг стало грустно оттого, что самое трудное позади, что работа в принципе уже окончена, остались лишь пустяковые доводки. Он вдруг вспомнил свою мать, умершую два года назад, и остро пожалел, что она не дожила до его победы и не сможет порадоваться вместе с ним. Эта мысль несколько отравила его радость, ему даже показалось, что и радости особой нет, не должно быть, если нет матери. И он вспомнил, что еще совсем недавно видел ее во сне, и она жаловалась на сердце.
Он поднял глаза, увидел старика, сидевшего невдалеке. Тот просил милостыню. Что-то показалось знакомым в его лице. Он вгляделся и с удивлением узнал своего бывшего учителя гимназии. Это так поразило Сэма, что он присел рядом со стариком.
— Извините, сэр, что вы здесь делаете?
Старик недоуменно посмотрел на него.
— Вы же профессор Кестлер из городской гимназии!
— Бывший профессор. Если вы хотите мне помочь, то дайте денег, если нет — оставьте в покое, — старик, конечно, не узнал его.
— Сколько же вам дать?
— Сколько хотите.
— Но я могу дать много, у вас не будет больше причин здесь сидеть.
— Я скоро умру, а умирать надо в бедности. Сижу я здесь потому, что не вижу другого, более осмысленного занятия. Все остальное суета. А я даю возможность людям проявить доброту: они мне подадут, а потом у них целый день будет хорошее настроение.
— Интересное оправдание нищенства.
— Я не оправдываюсь. Вы думаете — я чем-то хуже вас? Смысл ведь не в том, чтобы что-то делать или что-то знать. Когда Одиссей умер и предстал перед богами, его спросили, какую жизнь он выбрал бы, если бы снова вернулся на землю. Он ответил, что стал бы нищим на паперти. Помогите встать, мне пора в церковь.
Сэм взял его за руку и помог встать. Что-то испугало старика, он заглянул в глаза Сэму и спросил взволнованно:
— Ты кто?
— Я ваш ученик, Самуэль Гарнер. Вы математику преподавали в последних классах.
Старик долго молчал, не отрывая глаза от лица Сэма, потом выдавил из себя, словно ему было трудно говорить:
— Нет, ты не Самуэль Гарнер. — И, повернувшись, пошел по лестнице к дверям.
Сэм стоял в сильной растерянности. Ему показалось, что вместе со старым профессором из его жизни необратимо уходит что-то очень важное. Он хотел крикнуть, остановить его, но так и не решился. Да и что он скажет, если профессор остановится?
Старик вошел в церковь, сел в углу и долго оставался неподвижным, глядя перед собой. Потом вдруг почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. Он вздрогнул и, обернувшись, увидел отца Николая.
— Я напугал вас?
— Я не слышал шагов и решил, что уже пора.
— Что пора?
— Умирать.
— Когда же вы ляжете наконец в больницу, Гарри? Вы так окончательно себя угробите.
— Уже поздно. Сегодня за мной приходили, когда я сидел на паперти и оставили мне черную метку.
— Какую еще метку, где она?
— Она у меня в сердце, я ее чувствую.
— Так говорить грех. И отчаиваться — еще больший грех. Вы сами это знаете.
— Я не отчаиваюсь. Я спокоен и готов.
— Вы поражаете меня безнадежной уверенностью. Все дело в психике, которую вы настраиваете на худшее. Постарайтесь переломить себя.
— Мне незачем стараться. Я умираю не от болезни, болезнь — это вторичное. Я долго и много работал, написал несколько книг, но понял только одно: этот мир устроен очень странно. Люди в массе глупы и неразвиты, они не хотят ничего о себе знать, и в то же время каждый здесь живет так, как будто хранит в себе тайну своего предназначения. Но эту тайну они знать не хотят, как если бы разум был им в тягость.
— Люди живут верой, а разум перед ней жалок!
— Разум жалок? Это вы мне говорите? Вера тоже порождение разума, только очень странное порождение. Вера нужна для того, чтобы заглушить печаль разума. Я умираю от печали, отец.
— Это болезнь путает ваше сознание. Бог вас простит.
Старик сидел до первых сумерек, потом вышел через боковые двери и углубился в парк. Парк этот давно слился с лесом и почти ничем от него не отличался. Монахи местного монастыря долго боролись, пилили дикие деревья, ухаживали за породистыми грабами и каштанами, но лес брал свое, и люди отступились.
Он шел вглубь, ступая с трудом, с каждой минутой чувствуя себя все хуже: подкашивались ноги, свинцом наливалась голова, тошнило. Наконец рухнул на колени и пополз к ближайшему дереву. Это оказался огромный раскидистый дуб. Он, насколько мог, обхватил его руками, прижался лицом, почувствовал тонкий запах тлена отмирающей на зиму коры, услышал мощное течение соков внутри. Дерево еле слышно вибрировало, и его сердце тоже начало биться в такт этой вибрации, все громче и громче — звуки постепенно слились в один мерный, внятный и гулкий голос, словно звук колокола летел над темным уснувшим городом.
В такой позе его и нашли на второй день. Дерево, несмотря на то, что был еще конец сентября, почему-то сбросило все листья и укрыло его теплым шуршащим одеялом.
Божьи слезы
Они возвращались домой уже затемно. Все окна в электричке были покрыты белым мхом, репродуктор молчал, и им казалось, что они едут по неизвестной стране и в неизвестном направлении. Николай считал остановки, чтобы не проехать свою. Потом они с трудом отдирали примерзшую за день дверь дома, вместе бросались к печке, которая была еще чуть-чуть теплая, грели руки, разжигали заранее заготовленную растопку, кипятили чай и долго сидели, глядя в ревущее пламя за узорчатой решеткой.
— Когда же у нас будет своя теплая квартира, где можно ходить в одной рубашке и мыть посуду прямо под краном? — спрашивала Женя.
— Когда у нас все это будет, ты станешь скучать по дому, по тишине и одиночеству, по сугробам во дворе и по заячьим следам у крыльца.
— Вот еще! Мы будем приезжать сюда на Новый год, на твой день рождения.
Потом они забивались под одеяло и она обжигала его своими ледяными ногами. Он притворно возмущался, а она смеялась. Потом вдруг начинала тихо и ровно сопеть. Он еще долго лежал, боясь пошевелиться, и медленно погружался в сон, словно спускался в колодец, который все больше и больше расширялся, — и когда Николай достигал дна, звенел будильник. Приходилось вскакивать и опять топить печку, включать плитку, чтобы она за полчаса, к подъему Жени, достаточно раскочегарилась.
И по-прежнему в темноте они шли обратно к станции по узкой тропинке между высоких сугробов. Постепенно светало, снег становился голубым и уже не горел под фонарями отдельными искорками, а весь переливался, словно мех драгоценного зверя. Метров за сто до платформы они начинали бежать, потому что слышали шум подходившей электрички, и врывались в вагон румяные, разгоряченные и счастливые.
Вскоре кончились морозы, начались оттепели. Однажды они лежали перед сном и слушали мерный стук капели по подоконнику.
— Как будто кто-то плачет, — сказала Женя.