Роль Екатерины Петровны, цепкой дамочки, жаждущей связать себя брачными узами со скромным влюбленным, но изображающей благовоспитанное ожидание признания с «его стороны», показалась мне очень забавной.
И вот целый месяц по два раза в день в бухгалтерии Рыблага мы репетируем с Жорой Фолкиным наш скетч…
Сногсшибательному успеху наше выступление было обязано прежде всего остроумию Виктора Ардова, но была и наша заслуга в том, что на протяжении двадцатипятиминутного скетча мы с Жорой буквально купались в потоках веселого, заразительного смеха. Главный начальник сказал:
— Что вы артистка, это мы из вашего дела знали, а вот, что вы из Жоры Фолкина артиста Художественного театра сделаете — не ожидали. Мы-то его рохлей считали.
Однажды, к удивлению своему, обнаружила, что в одном из дотоле не замеченных мною бараков в «общем диссонансе» звучат различные музыкальные инструменты. Подошла к полуоткрытым дверям и увидела в разных углах большой и смежной с ней комнат музыкантов, играющих свои ежедневные упражнения на различных инструментах. У меня даже дух захватило: настоящие профессиональные музыканты! Немедленно напросилась на прием к начальнику лагеря. Он сразу понял, куда я клоню:
— Конечно, хорошо было бы создать из них оркестр, да не знаю, удастся ли вам это. У них нет ни статьи, ни срока: нарушители границы, бездокументные. Мы к ним присматриваемся, они нас дичатся. Психология у них другая, контакт пока не получается, да и ненадолго они здесь.
Оказалось, что во время нападения на Польшу фашистов эти музыканты в панике бросились в бегство, не взяв ни документов, ни вещей, не зная русского языка. Теперь установили о них ряд подробностей.
— Толстый такой, рыжий, обратили внимание? Гарри Фуксман, он считался одним из лучших ударников в Польше. При приближении фашистов схватил он свой большой барабан, накинул пальто и прямо из ресторана, где играл, бросился в бегство. Бежал недолго. Начался дождь. Ливень. Он снял пальто, накрыл им барабан и все бежал, пока не потерял сознание. Очнулся уже в нашей пограничной больнице, на градуснике — сорок, крупозное воспаление легких. Доктор хотел было спросить, как его самочувствие, но Фуксман перебил его вопросом на ломаном русском: «Скажите мне, как он есть, как он чувствует?» — «Кто он?» — удивился доктор. «Мой барабан», — удивился его непониманию Фуксман.
Да, барабан, которому он, не задумываясь, уступил свое пальто, был ему важнее его самого, — подумала я, восхищаясь сердцем музыканта.
— Для него барабан — орудие производства, средство к существованию. Каждый из них умеет это ценить, — постарался охладить мой восторг начальник лагеря, но не смог. Музыкант — это слово было для меня священным с детства.
От него направилась к бараку, целиком предоставленному польским музыкантам. Познакомились. Борис Шамшелевич, небольшого роста, с непропорционально большой головой, по первой просьбе сыграл мне на итальянской скрипке, с темпераментом настоящего мастера «Венгерские танцы» Брамса и «Радость любви» Крейслера. Теперь он казался мне даже красивым: вот что значит профессиональное мастерство.
Мне удалось организовать из семи человек музыкальный ансамбль. Они выбрали дирижером скрипача, который управлял ими, играя одновременно на своем инструменте. Неприятный он был человек и музыкант средний.
Эти музыканты были профессионалами, но как трудно было объединить в одно целое даже семь человек! Чисто ресторанный репертуар устраивал некоторых из них значительно больше, чем меня. Фуксман и Шамшелевич привыкли быть «премьерами» по праву своих дарований. Другие даже мысли не допускали об увеличении ансамбля за счет других музыкантов, претендуя на полную обособленность. С большим трудом удалось подключить к ним вместо недостающего аккордеониста Михаила Панкрухина. Этот баянист был тоже «сложным явлением». Сидел за пьянство и дебоши, но и в условиях лагеря стремился подчеркнуть свою действительно высокую музыкальную квалификацию.
— Слушай, Наталия Ильинична, я в твоем оркестре работать согласен, только если ты меня будешь возвышать над другими.
Как видите, настроения были далеко не «ансамблевые».
Решила устроить вечер, посвященный Некрасову (надо же было как-то бороться с дешевой «развлекашкой», царившей в самодеятельности), я приготовила стихи Некрасова «Огородник» и «Тройка». Когда в сопровождении баяна читала «Что ты жадно глядишь на дорогу…», русские народные мелодии под пальцами Панкрухина звучали «с душой», а сам он потом утирал слезы. С разрешения начальника лагеря в сопровождении молодого конвоира Васи отправилась по другим лагерям выискивать музыкантов. Так пополнили оркестр трубач Женя Тимошенко, кларнетист Сережа Фетисов, скрипачи Николай Басенко и Виктор Ефимов.
Прекрасный музыкант и незаурядный человек был этот Виктор. Отца его убили в гражданскую войну, он рано потерял и мать, жил у тетки-учительницы. Маленького роста, ладно скроенный, с огромными карими глазами, он был очень самолюбив. «Тетя кормит меня только из жалости, я не свой», — решил он сам семи лет от роду и, сделав из толстой веревки петлю, прикрепил ее на потолке сарая, подставил табуретку, всунул голову в петлю, оттолкнул ногой табуретку и повис. Случайно кто-то вошел в сарай, жизнь ему удалось вернуть с трудом. Тетя его совсем не была злым человеком, ничем его не попрекала, выходила. Он пошел в школу. Учился хорошо, особую ловкость проявлял на физкультуре, в борьбе, в прыжках, но навязчивая мысль, что он сирота и тетя не должна его кормить, продолжала мучить. Однажды, когда Виктор, уже не впервые, убежал из дома и бродил по окраине города, его выследила воровская шайка «красноушников» — тех, кто грабит товарные вагоны. Для них Виктор был находкой. Они забрасывали веревку в маленькое высокое окно товарного вагона, Виктор взбирался по этой веревке через окно в вагон, выбрасывал им ценные свертки. Шайка не зевала, а маленький верхолаз по той же веревке на ходу выскакивал на землю. Ему было лет пятнадцать, когда эта «работа» опротивела еще больше, чем пребывание в доме тетки. Он убежал в другой город и однажды замер от восторга, увидев, как шагает военный духовой» оркестр, оглашая город звуками торжественной музыки. Как и многие мальчишки, он зашагал в ногу за этим оркестром, а потом, как немногие, сумел уговорить дирижера попробовать его «на музыку». Оказалось, у Виктора абсолютный слух, настоящая воля к преодолению трудностей. Он овладел тромбоном, потом кларнетом, стал «сыном полка», квалифицированным музыкантом. Но однажды на него снова «накатило»: получив увольнительную на двое суток, он отправился в ресторан, пропил все свои деньги и обмундирование, вернулся в часть почти голым, на трое суток позже, а так как, вероятно, это было уже не в первый раз, получил два года исправительно-трудовых работ в Рыблаге. Переведенный по моей просьбе в наш лагерь, В. Ефимов вел себя идеально: хорошо играл на своем инструменте, а все свободное время тратил на овладение саксофоном. Музыканты его уважали. Он обращал на себя внимание огромной волей, которая светилась в его карих глазах даже тогда, когда он неподвижно сидел на верхних нарах, подобно будде, скрестив ноги, в то время как другие музыканты исполняли любую его просьбу, почтительно произнося: «Виктор».
Впрочем, тут, вероятно, имели значение еще его ловкость и сила: не дай бог было чем-нибудь обидеть его.
Виктор Ефимов уважал меня как артистку, однако чуждался. Наша дружба возникла, так сказать, на медицинской почве. Когда мне сообщили, что Ефимов заболел и на завтрашнем концерте выступать не может, я велела немедленно отправить его в санчасть. Он заявил, что не признает докторов, наотрез отказался идти туда. Тогда со своей санитарной сумкой явилась в барак я. Ефимов сидел на верхних нарах с блестящими воспаленными глазами и перевязанным горлом. Я вскарабкалась на нары и оказалась рядом с Виктором. Смерила ему температуру, посмотрела горло — все честь по чести, как и полагается фельдшеру, и вдруг услышала:
— Как, оказывается, приятно, когда вы лечите. Спасибо.