Но мысли… они ведь непослушные! Какой огромный у него лоб, сколько жизни в глазах — все видят, все время в движении, может быть, именно сейчас новое открытие зреет под черно-серебряными непослушными волосами? Как хорошо работать на грядке рядом с ним.
А вон Ильзе кормит таких же пушистых, как рукава ее джемпера, цыплят. А где Маргот? Они с Марья-новым стояли под деревом, недалеко от калитки.
— Ну вот, рабочий день закончен, — закричал Эйнштейн, — вознаграждайте себя, Наташа, не отходя от грядки, — тут клубника куда вкусней, чем…
Я хотела сказать, что уже давно «вознаграждаюсь», повернулась в его сторону, но глаза его вдруг стали смотреть мимо меня, куда-то внутрь. Теперь они не соединяли, а разъединяли его с внешним миром — словно был спущен железный занавес. Не договорив фразу, Эйнштейн нетерпеливо подтянул резинку холщовых штанов, быстро пошел к дому и стал подниматься по открытой лестнице на второй этаж. Заметив мое удивление, ко мне подошла Ильзе:
— Альбертлю пора побыть одному в своей комнате. Сегодня он с самого утра с нами. У него в голове так сложно и так точно все устроено…
Чего тут объяснять?! Пошел немножко отдохнуть или что-то записать. Он же «вторым планом», наверное, о своем думал — не обо мне же, не о грядках…
Какая обаятельная, мягко подвижная была эта Ильзе! Как всепонимающе она любила своего Альберта! Они называли друг друга только ласкательно-уменьшительными «Ильзль», «Альбертль», их любовь давала им ту жизненную силу, ту «точку опоры», когда можно было… перевернуть мир. Ильзе принесла мне кувшин молока, стакан и, пока я пила, говорила о своем счастье, о Маргот, ее дочери от первого брака, которую «Эйнштейн любит, „как ни один родной отец не смог бы любить“, — я не все помню, что она говорила, но как — запомнила навсегда.
Потом ко мне подошла Маргот, обняла за плечи, вместе с Марьяновым мы спустились к лодке. Каждому из нас хотелось побыть со своими мыслями, а прогулка на лодке к этому так располагает.
Через час мы вошли в большую комнату на первом этаже виллы «Капут».
На подоконниках, шкафу, пианино, повсюду стояли скульптурные работы. Они были выразительны и разнообразны. Чувствовалось, что скульптор хорошо видит и любит людей — их нежность, горести, замечает и смешное. Эйнштейн и Ильзе сидели уже за круглым столом и с гордостью смотрели, как внимательно я рассматриваю выразительные глиняные головы матери с ребенком, старика, фавна, волосато-бородатую статуэтку.
— Все это делает наша Маргот, — сказал Эйнштейн. — Не правда ли, талант у нее есть? — Он снова был весь тут, с нами.
Я ответила искренне:
— Мне кажется, да!
Маргот покраснела и юркнула в дверь, а Ильзе просияла:
— Альбертль любит Маргот даже больше, чем меня, — сказала она с милым ожиданием его возражений.
Эйнштейн не ответил ничего, но положил свою руку на ее, посмотрел на жену с такой нежностью, когда слова уже не нужны.
Тут вошла Маргот с затейливыми пирогами и пирожками на тарелках. При виде баумкухенов Эйнштейн снова оживился:
— Посмотрите, вот еще одно чудо нашей семьи. Только руки моей Ильзль умеют лепить такие вкусные пирожки. Да, наша мама тоже знаменитый скульптор. Вот среди каких талантливых людей я имею счастье жить.
Раздалась опять вспышка теплого юношеского смеха. Эйнштейну доставляла наслаждение радость других. Он искренне удивлялся и восхищался «чудесами» своей жизни, жизни, в которую, по его мнению, так много красивого вносили его близкие. Ему искренне хотелось радовать, поднимать и отеплять их, черпать в их радости что-то очень дорогое и важное для него самого.
Маргот и в первую очередь Ильзе все приносили и уносили сами. Я видела, что Эйнштейну нравится есть из их рук, отдыхать в «малом кругу». Мне, уже побывавшей в Берлине на приемах, в домах знаменитых артистов, было странно и дорого полное отсутствие лакеев у Эйнштейнов. Они все делали сами.
На столе было много овощей, даже артишоки и спаржа, маринованные грибы, действительно очень вкусные пироги и пирожки, рыба.
Я ела и разглядывала комнату. Мебель? Сервировка? Не те слова. Покупали, когда придется, что придется, утилитарно нужное, по частям. Разные тарелки, кружки и чашки, соломенные и складные стулья и табуретки. Только пианино было в чести — вышитая дорожка наверху, другая — на крышке клавиатуры. Из Бориных книжек мне запомнилось, как, делая доклад об атомной теории в Цюрихе, тогда еще молодой Эйнштейн предупредил, чтобы от него не ждали элегантности изложения, «оставим элегантность портным и сапожникам»…
Да, тут любят простоту по-настоящему, любят то, что согрето любовью, что множит уют и радость, но вещи сами по себе совсем не важны. Живут на другой волне, другой глубине.
Ильзе принесла жаркое и вино. Обязанность сдержать слово, данное Виноградову, довлела надо мной, и, налив бокал и встав со стула, я начала полузабытый тост.
— Что это вы встали? — удивилась Ильзе. — Так и мужчинам придется есть стоя.
Я сбилась окончательно, отчаянно путая слова и падежи, с торжественной дрожью в голосе сказала вместо «советское юношество» «советские артисты хорошо знают теории Эйнштейна…» Он перебил меня довольно резко:
— А зачем это им нужно? Пусть каждый занимается своим делом…
Меня выручила Маргот. Она сказала ласково:
— Наташалейн, Альбертль терпеть не может тосты.
— Тем более чужого сочинения, — буркнул Эйнштейн.
Скрытности у меня досадно мало. Я так посмотрела на Эйнштейна, что несколько секунд хохотали все, в том числе и я.
— Пусть Наташа немножко расскажет нам о Москве. Я ее так полюбила, — сказала Маргот.
— Или еще лучше о театре для детей, — поддержал ее Марьянов.
Тут как раз было покончено с кисло-сладким мясом, на столе появились сбитые сливки, фрукты, чай, и я с огромной радостью заговорила на свою любимую тему.
Эйнштейн любил детей. Ему очень понравилась идея Детского театра.
— Я верю в большое будущее вашей страны, а без счастливых детей нет будущего. Воспитание радостью, живые образы в противовес школьной скуке — ох как еще много на свете бездарных учителей, которые могут убить веру во все прекрасное. А дети любят искать, сами находить. В этом их сила. Они всегда чувствуют себя Колумбами, не устают удивляться многочисленным чудесам живой жизни. Может быть, самое трудное — научить их понимать других людей, не всегда похожих на тебя, познавать глубину каждого. Мы часто перегружаем детей книгами, впечатлениями, не помогаем им отбирать то главное, что ведет в глубину знаний, в глубину своих собственных мыслей и творчества. Детям, как растениям, нужно гораздо больше свободы, возможности познать самих себя.
Как я была рада, что могу просто молчать и слушать.
Его вопросы тоже были интересны. Ставили ли мы для детей Шиллера? Читала ли я письма Марка Твена, в которых он называет детский театр своей самой большой мечтой? Как я отношусь к картине «Броненосец „Потемкин“ и режиссеру Эйзенштейну? Почему в Детском театре не идет такая поэтичная пьеса, как „Синяя птица“, музыку к которой, как он знает, написал мой отец? Большую ли роль в нашем театре играет музыка и часто ли дети в Москве слушают Моцарта?
Моцарт был кумиром Эйнштейна, он говорил о его музыке с таким глубоким проникновением, что я диву давалась: физика, высшая математика, литература, музыка — вся культура в одной голове.
И вдруг Эйнштейн вскочил и почти убежал из-за стола. Ильзе налила мне еще чаю и ласково зашептала:
— Я полюбила Альбертля маленькой девочкой, когда он играл, и как чудесно играл, на скрипке Моцарта. Да, мы знакомы с раннего детства, ведь Альбертль мой троюродный брат.
Я не переставала удивляться в этот вечер:
— Значит, он и на скрипке играет?
— Ну конечно, и на рояле тоже. Когда он обдумывает свои теории, ему всегда помогает музыка. Он то уходит в кабинет, то берет аккорды на пианино, потом что-то записывает, потом опять в кабинет. В такие дни мы с Маргот совсем исчезаем из его мира, разве тихо подсунем что-нибудь поесть или подадим калоши. Он может выйти без пальто и шляпы на улицу, вернуться, стоять на лестнице, — она улыбнулась: — как ребенок. Не может долго сидеть на одном месте, и, знаете, то, чему удивляются люди, в его голове рождается так быстро и просто! Мне кажется, музыка ему помогает.