— А знаешь ли ты, — сказала капитанша, — что это я просила бога: пусть придет смерть-избавительница и возьмет моего сына, пусть она возьмет того, кого я люблю больше всего на свете, и унесет его в вечную обитель покоя и мира, — и тогда на моих глазах никто не увидит иных слез, кроме слез радости. С веселым свадебным шествием последую я за его гробом, а свой розовый куст — тот усеянный красными розами куст, что растет у меня под окном, — я пересажу на могилу. И вот мой сын умер. И я встретила смерть, как друга, я называла ее самыми нежными именами, я плакала слезами радости над застывшим лицом сына; а осенью, когда листья опадут, я перевезу сюда мой розовый куст. Но знаешь ли ты, почему я возносила богу такие молитвы?
Она вопросительно посмотрела на Анну Шернхек, но девушка, сидевшая рядом с ней, была молчалива и бледна. Может быть, в ней происходила внутренняя борьба и она пыталась заглушить внутренний голос, который нашептывал ей уже здесь, на могиле, что она наконец свободна.
— А ведь это ты виновата во всем, — сказала капитанша.
Словно от удара съежилась Анна при этих словах, но не произнесла ни слова.
— Ты, Анна Шернхек, была когда-то гордой и своенравной. Ты играла моим сыном, то приближая, то вновь отстраняя его. Что же ему оставалось делать? Покоряться, подобно многим другим? Раньше, быть может, он, да и все мы в равной мере любили и твои деньги и тебя самое. Но вот ты снова пришла с благословением в наш дом, ты стала нежной и ласковой, сильной и доброй. Ты окружила нас любовью, ты сделала нас такими счастливыми, Анна Шернхек, и мы, бедные люди, пали к твоим ногам.
И все-таки, все-таки — я желала бы, чтобы ты лучше не возвращалась. Тогда мне не пришлось бы просить бога сократить жизнь сына. Раньше он еще мог бы перенести разлуку с тобой, но после того, как он узнал тебя такой, какой ты стала теперь, у него не хватило бы сил расстаться с тобой.
Хоть сегодня ты, Анна Шернхек, и надела подвенечное платье, чтобы проводить моего сына в последний путь, но знай: будь он жив, ты никогда бы так не пошла вместе с ним в церковь Бру, потому что ты его не любила.
Я поняла: ты вернулась просто из сострадания, потому что ты хотела облегчить нашу горькую участь. Но ты не любила его. Напрасно ты думаешь, что мне незнакома любовь и что я не могу разобрать, где есть любовь и где ее нет. И тогда я решила: пусть господь заберет моего сына, пока у него не открылись глаза!
О, если бы ты полюбила его! Или никогда бы не возвращалась, чтобы усладить нашу жизнь, раз ты не любишь его! Я хорошо знаю свой долг. Если бы он не умер, мне пришлось бы сказать ему, что ты не любишь его, что ты выходишь за него замуж только потому, что ты — само милосердие. Мне пришлось бы заставить его возвратить тебе свободу, а тогда жизнь его была бы разбита. Потому-то я и просила бога забрать моего сына, чтобы мне не пришлось нарушать покой его сердца. И я радовалась, глядя на его ввалившиеся щеки, прислушиваясь к его предсмертному хрипу, я боялась, что смерть не доведет до конца своего дела.
Она умолкла в ожидании ответа, но Анна Шернхек не могла говорить. Она продолжала прислушиваться к внутреннему голосу, звучавшему в самой глубине ее души.
В отчаянии капитанша воскликнула:
— О, как счастливы те, которые могут оплакивать смерть своих близких, проливая по ним горькие слезы! Я же должна стоять у могилы своего сына с сухими глазами и радоваться его смерти. О, как я несчастна!
Тогда Анна Шернхек с силой прижала руки к груди. Она содрогнулась при воспоминании о той зимней ночи, в которую поклялась своей любовью, что станет опорой и утешением для этих бедных людей. Неужели же все напрасно? Неужели жертва ее не угодна богу? Неужели же все обратилось в проклятие?
Но если она пожертвует всем на свете, разве бог не дарует ей своего благословения, чтобы она могла приносить людям помощь и счастье?
— Что нужно, чтобы ты смогла оплакать смерть сына? — спросила она.
— Нужно, чтобы я перестала верить моим собственным старым глазам. Если бы я убедилась в твоей любви к моему сыну, я смогла бы оплакать его смерть.
Анна быстро поднялась, в глазах ее горел экстаз. Она сорвала с себя венец и фату и бросила их на могилу.
— Вот, смотрите, как я люблю его! — воскликнула она. — Я дарю ему фату и венец. Я венчаюсь с ним. Никогда я не буду принадлежать другому.
Капитанша поднялась. Несколько мгновений она стояла молча, тело ее вздрагивало, а черты лица исказились, и вот наконец из ее глаз полились слезы, слезы скорби.
Моя бледная подруга, смерть-избавительница, содрогнулась при виде этих слез. Так, значит, и здесь ее не встречают с улыбкой и здесь не радуются от всего сердца ее появлению!
Она надвинула капюшон на лицо, тихонько соскользнула с кладбищенской ограды и исчезла в поле среди скирд хлеба.
Глава двадцать девятая
ЗАСУХА
Если неодушевленные предметы умеют любить, если земля и вода могут отличить друзей от врагов, то мне бы очень хотелось завоевать их любовь. Мне бы хотелось, чтобы зеленеющая земля не ощущала моих шагов как тяжкое бремя. Мне б хотелось, чтобы она простила мне, что ее из-за меня ранят плугом и бороной, и чтобы она радостно раскрыла мне свои объятия и приняла мое усопшее тело. Мне бы хотелось, чтобы вода, чью блестящую зеркальную гладь я рассекаю веслом, относилась бы ко мне так же, как мать к своему шалуну, когда тот взбирается к ней на колени, не считаясь с ее шелковым праздничным платьем. Мне бы хотелось, чтобы и прозрачный воздух, который струится над синевой гор, и ослепительно яркое солнце, и прекрасные звезды были бы моими друзьями. Мне часто кажется, что и неодушевленные предметы умеют чувствовать и страдать наравне с живыми. Грань между ними не столь велика, как это думают люди. Разве найдется на земле хоть одна частица материи, которая не участвовала бы в круговороте жизни? Кто знает, может быть пыль, разлетающаяся по дорогам, была когда-то чьими-то шелковистыми волосами или любимыми, нежными и заботливыми руками, а вода, заполнившая колею, была когда-то кровью в трепещущих жилах?
И неодушевленные предметы ведь тоже имеют душу. Что чувствуют они, объятые сном без сновидений? Слышат ли глас божий и голос людей?
О люди нынешних дней, разве вы не замечаете этого? Когда раздоры и вражда сотрясают землю, неодушевленные предметы страдают от этого. Волны тогда становятся разъяренными и алчными, словно грабители, а поля скупыми, как скряга. О, горе тому, из-за кого вздыхают леса и плачут горы!
Примечательным был тот год, когда в Экебю хозяйничали кавалеры; казалось, смятение среди людей нарушило покой и неодушевленных предметов. Невозможно описать силу того дурного влияния, которое, словно поветрие, распространилось по всему Вермланду. Можно было подумать, что кавалеры стали местными божествами и что все окружающее тоже прониклось духом авантюризма и необузданности.
Если бы можно было поведать обо всем, что в тот год творилось на берегах Лёвена, то весь мир изумился бы этому. Ибо в ту пору просыпалась старая любовь и вспыхивала новая; вновь разгоралась старая вражда, и затаенная месть настигала свою жертву. Всех охватила жажда наслаждений: люди думали только о танцах и развлечениях, о картах и вине. Проявлялось все то, что прежде было скрыто в самых глубоких тайниках души.
Это поветрие исходило из Экебю. Сначала оно распространилось по заводам и усадьбам, совращая людей на недостойные дела и грехи. Но если нетрудно было проследить за тем, что творилось в крупных усадьбах, так как об этом сохранилось много воспоминаний среди старых людей, то ничего не известно о том, как это пагубное поветрие распространялось среди простого народа. Скорее всего этот беспокойный дух времени шел из деревни в деревню, из хижины в хижину. Повсюду скрытый порок становился явным; небольшая распря между супругами превращалась в непроходимую пропасть; и даже великая добродетель или сильная воля проявлялись теперь по-иному. Ибо не все, что происходило, было дурным, но время было такое, что добро порой становилось не менее пагубным, чем зло. Все это напоминало сильную бурю в густом лесу, когда дерево валится на дерево, когда одна падающая сосна увлекает за собой другую и они сокрушают всю мелкую поросль вокруг.