все другие кулаки, которые поудирали в прошлом году. Даже тот самый жандарм Ионеску!
Что было, что было в Петрештах! Они ходили из дома в дом, били, резали, пороли, жгли! Дядю моего, Трофима Рейляна, били шомполами, он ушел чуть живой. Одного бывшего члена сельского Совета, Чабана, повесили на дереве перед примарией и не позволили хоронить. Была минута, когда им в лапы чуть не попала моя сестра Катерина. Она уезжала в Россию вместе с Гудзенко и его женой. Уже они сидели на телеге, чтобы ехать на станцию, когда вдруг появился Унтила и схватил лошадей под уздцы.
— Стой! Куда едешь?!
Он давно мечтал свести счеты с Гудзенко.
А Гудзенко сразу смазал его кнутовищем по лицу — раз и два, крест-накрест, — и тот свалился с ног и выл и визжал целый час как свинья, которую резали и не дорезали.
А Гудзенки — муж и жена — уехали, и Катя с ними. Где они теперь? Где Миша Гудзенко? Он еще летом ушел в армию. Вероятно, уже где-нибудь воюет, сражается. Я ему завидую.
Ионеску совсем осатанел. Он решил повесить моего отца. Но тут Мазура показал свое «великодушие»: он выпросил у Ионеску «прощение» для папы. Мерзавец! Просто отец нужен ему на мельнице: другого такого мельника нет в Петрештах. И, конечно, он заставляет отца работать на него почти задаром.
И вот пошло в Петрештах новое хозяйничанье.
В доме Дидрихсов была больница? Вон! В конторе была школа для взрослых? Вон! В доме Хряка была амбулатория? Вон! В доме Мазуры был детский сад? Вон! И так дальше — назад в нищету, в темноту, в горе! Вот для чего нужна эта война.
Народ ходит грустный, поникший.
И тут мне случилось еще раз увидеть, что за человек моя мама. Однажды она приходит и видит, что я сижу убитый. Конечно, она понимала почему и подсела этак ко мне, погладила меня по голове, посмотрела мне в глаза и говорит так тихо, душевно:
— Что ж ты думаешь, сынок, люди будут терпеть и молчать? Нет! Так не будет! Наши молдаване только
год прожили при новой власти, но и они мириться не будут! А Россия — двадцать пять лет...
Посмотрел я на нее, — глаза у нее горели, вся она раскраснелась, помолодела. Она была красива в эту минуту, моя бедная старенькая мама.
И вот она говорит:
— Ничего! Можно землю забрать, дома, и школу, и машины — все можно забрать у народа. Только память у него отнять нельзя. И силу у него не отнимут. Значит, будем бороться.
Вот какая у меня мама!
Декабрь 1941
Между Котовском и Балтой свалился под откос немецкий поезд. Это сделали партизаны. В Дубоссарах немцы расстреляли шестьдесят пять человек за то, что они поддерживали партизан. А жена одного расстрелянного пришла в немецкую комендатуру просить, чтобы ей выдали тело убитого мужа. Пришла она с двухлетним ребенком на руках. И тотчас выбежала с криком и плачем: немец застрелил ребенка. Прошло три дня. Тихо они прошли. Вероятно, тот немец думал, что нагнал страху. Только он напрасно радовался: к нему пришли утром, когда он завтракал, и убили его за завтраком. Он перестал радоваться. И на другой день сгорел у немцев военный продовольственный склад. А еще через три дня в комендатуру влетели две гранаты и наделали беды. Затем на дороге между Дубоссарами и Гри-гориополем был уничтожен немецкий обоз со снаряжением и продовольствием.
И теперь все говорят, что это работает партизанский отряд и что командует им та самая женщина, у которой немцы убили мужа и ребенка. Ее зовут Анна Гри-щук.
Февраль 1942
А в Капустянах нас снова кормят впроголодь, снова побои, снова поставили на черные работы!
Март 1942
. Произошло нечто такое, отчего я до сих пор холодею, когда вспоминаю. Хотел сразу же записать — не мог, дрожали руки.
Дело было так.
Утром мы пошли в село, на базар. Подходим, видим— огромная толпа, и у всех какие-то странные, встревоженные, испуганные лица, женщины плачут, дети плачут.
В чем дело?
Подходим ближе, видим: на дереве висит Машко-уцан.
В прошлом году, когда пришла Красная Армия и возле школы народ собрался на митинг, подымается на трибуну наш директор, — чтоб он подох, — и начинает приветствовать советскую власть. Послушать его — можно было подумать, что он только и ждал, чтобы пришли большевики, только об этом богу молился. А он — фашист, настоящий «железногвардеец»!
И вот, когда он стоял на трибуне и разглагольствовал, раздался голос:
— Как же вам не стыдно, господин директор? Что же вы так быстро отрекаетесь от ваших фашистов?
Все вздрогнули и насторожились: у кого это хватило смелости? Смотрим, а это наш школьный кузнец Маш-коуцан. Вышел он перед народом и стал рассказывать про директора всю правду: и про воровство, и про то, что сто двадцать гектаров школьной земли он использует для себя и что триста пятьдесят воспитанников работают на него как батраки. Словом, все, все! И закончил так:
— Как же у вас язык не распух говорить, что вы друг советской власти?
Тут поднялся смех, аплодисменты. А директор потихоньку, бочком, бочком, и вечером того же дня удрал в Румынию.
Впоследствии Машкоуцан был избран председателем сельского Совета.
Не знаю, как случилось, что он не уехал, когда началась война. Может быть, не успел — многие не успели. А может быть, остался нарочно, для подпольной работы.
И вот теперь, в сорок втором году, они его поймали и повесили.
Вовек, вовек не забуду его страшного вида, не забуду его жену и двух детей, которые лежали прямо на земле, под виселицей, и рыдали. '
И вдруг, я слышу, люди зашумели, закричали что-то и стали смотреть вверх. Я тоже поднял голову, и в первую минуту мне показалось, что летят белые голуби. Но тотчас я увидел, что это не голуби, а бумажки. Все стали их ловить. Мне тоже досталась одна. На ней был портрет Ленина. Люди хватали эти бумажки друг у друга из рук.
Вот что там написано:
«Беспощадно мстите кровавым разбойникам. Истребляйте фашистскую нечисть. Не давайте оккупантам ни жить, ни дышать на нашей земле. Молдавия была и будет советской! Смерть немецко-фашистским оккупантам!»
Листовка напечатана на плохой бумаге, шрифт тоже плохой: одна буква большая, другая маленькая. Но понять можно было, и люди читали не отрываясь.
Кто разбрасывал эти листовки? Кто печатал? Кто писал?
Они взлетали стайкой над толпой, и все ловили их и читали. И тут можно было видеть, как сразу менялись лица у людей. Здесь, у ног повешенного Машко-уцана, вспыхнула надежда.
А вечером произошло нечто очень интересное у нас в общежитии.
Мы поздно не спали. Все были слишком расстроены. Говорили о Машкоуцане и об этих листовках. Вдруг расцахивается дверь и влетает директор.
— Вы чего не спите? Почему свет горит? Кто позволил керосин жечь?
И пошел ругаться, как всегда. Вдоволь наругавшись, он потушил лампу и вышел. Стало темно и тихо. Кто-то выходил и входил в темноте, а мы не спали и продолжали беседовать, но в конце концов все-таки заснули.
Утром, выйдя во двор, мы увидели, что шагах в двадцати от общежития, в луже грязи, лежит какой-то человек. Ноги у него связаны, руки связаны, голова и туловище засунуты в мешок. Смотрим, мешок наш: у нас
в общежитии, в сенях, лежит целая кипа таких мешков с нашими клеймами.
По штанам и пальто было похоже, что это директор. В один миг сбежалось все общежитие, и все признали, что да, — это директор.
Однако никто не торопился его освободить. Просто стояли и улыбались друг другу и неторопливо говорили:
— Похоже, что директор! Но, может быть, и не директор! Разве подобает господину директору валяться в грязи? Не может быть, чтобы это был сам господин директор!..
А связанный стал что-то мычать, биться и ерзать — поскольку ему позволяли путы.
Кто-то сказал:
— Вероятно, это вор! Вероятно, сторожа поймали его и связали! Несомненно, это вор!
И на всякий случай каждый дал ему доброго пинка ногой, так что тот даже перевернулся со спины на бок. Наконец кто-то сказал, что надо пойти «доложить господину директору».